ПЕЧАТАЕТСЯ ПО ПОСТАНОВЛЕНИЮ ЦЕНТРАЛЬНОГО КОМИТЕТА КОММУНИСТИЧЕСКОЙ ПАРТИИ СОВЕТСКОГО СОЮЗА
Пролетарии всех стран, соединяйтесь!
ИНСТИТУТ МАРКСА — ЭНГЕЛЬСА — ЛЕНИНА — СТАЛИНА ПРИ ЦК КПСС
К. МАРКС и Ф. ЭНГЕЛЬС
СОЧИНЕНИЯ
Издание второе
ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО ПОЛИТИЧЕСКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ
Москва
1955

ТОМ 4

СОДЕРЖАНИЕ

[[V]]

ПРЕДИСЛОВИЕ

Четвертый том Сочинений К. Маркса и Ф. Энгельса содержит произведения, написанные с мая 1846 по март 1848 года.

В этот период в основном завершается процесс формирования марксизма, который отныне выступает как сложившееся, непрерывно развивающееся научное мировоззрение рабочего класса, как могучее идейное оружие в его борьбе за революционное преобразование общества, за коммунизм. Относящиеся к этому времени работы — «Нищета философии» и «Манифест Коммунистической партии» — являются уже, как указывал В. И. Ленин, произведениями зрелого марксизма.

В произведениях, вошедших в том, содержатся разработанные в главных чертах основные положения диалектического и исторического материализма, составляющего философскую основу научного коммунизма. Анализируя экономические отношения в капиталистическом обществе и подвергая критическому исследованию труды буржуазных экономистов, Маркс и Энгельс делают в этот период новый шаг в разработке другой составной части марксизма — марксистской политической экономии. На основе теоретического обобщения опыта революционного рабочего движения Маркс и Энгельс все более четко формулируют главное в марксизме — положение о всемирно-исторической роли пролетариата как могильщика капитализма и создателя коммунистического общества, о диктатуре пролетариата как решающем средстве осуществления рабочим классом его исторической миссии. Они выдвигают ряд важнейших теоретических положений о пролетарской партии, о тактике революционной борьбы рабочего класса.

[[VI]] Формирование научного коммунизма происходило в тесном единстве с практической революционной деятельностью Маркса и Энгельса, которая протекала в обстановке назревавшей во многих европейских странах буржуазно-демократической революции. Через посредство руководимого ими Брюссельского коммунистического корреспондентского комитета Маркс и Энгельс укрепляют связи с представителями рабочего и социалистического движения разных стран, они ведут борьбу против сектантства и влияния незрелых, утопических идей. Результатом деятельности Маркса и Энгельса было основание летом 1847 г. Союза коммунистов — первой в истории рабочего движения международной коммунистической организации. Союз коммунистов явился зародышем революционной партии пролетариата, за создание которой боролись основоположники марксизма.

Том открывается «Циркуляром против Криге», посвященным критике «истинного социализма» — одного из мелкобуржуазных течений, в непримиримой борьбе с которыми марксизм прокладывал себе путь к пролетарским массам. В этом произведении Маркс и Энгельс выступают против попыток «истинного социалиста» Криге свести коммунистическое учение к сентиментальным фразам о любви, превратить коммунизм в новую религию. Беспощадно высмеивая утопизм и фразерство мелкобуржуазных идеологов типа Криге, в частности попытки Криге придать движению за аграрную реформу в США видимость борьбы за социализм, Маркс и Энгельс в то же время материалистически-трезво, по характеристике В. И. Ленина, определили действительно прогрессивное содержание подобных мелкобуржуазных демократических движений. «Диалектическая и революционная критика Маркса отметала шелуху мещанской доктрины и выделяла здоровое ядро «нападений на земельную собственность» и «движения против ренты»» (В. И. Ленин. Сочинения, т. 13, стр. 255).

Выступление Маркса и Энгельса против Криге было в значительной мере направлено также и против грубо-уравнительного утопического коммунизма Вейтлинга, воззрения которого стали тормозом для развития классового сознания немецких рабочих.

В дошедшей до нас в неполном виде рукописи «Конституционный вопрос в Германии» Энгельс показывает, что, выступая против прогрессивных буржуазных требований, «истинные социалисты» играли на руку реакционным феодально-абсолютистским кругам. В этой работе Энгельс на основе анализа социальной и политической обстановки в Германии намечает [[VII]] революционную тактику пролетариата в буржуазной революции.

В очерках «Немецкий социализм в стихах и прозе» Энгельс, критикуя эстетические взгляды «истинных социалистов», закладывает основы марксистской литературной критики. Энгельс резко осуждает всякое проявление в литературе мещанской ограниченности, слезливой сентиментальности, пошлости, филистерства, трусливого угодничества перед власть имущими. Передовые писатели и поэты должны, подчеркивает Энгельс, быть глашатаями передовых идей, революционной борьбы, должны воспевать «гордого, грозного и революционного пролетария». Уничтожающей критике подвергает Энгельс попытку «истинного социалиста» Грюна подойти с мещанской меркой к оценке творчества великого немецкого писателя Гёте. Характеризуя творчество Гёте, Энгельс дает образец исследования сложных явлений литературы, вскрывает связь между мировоззрением писателя и окружающей его социальной средой, выявляет противоречивые стороны в произведениях Гёте, показывает, в чем заключается их подлинная художественная и общественная ценность.

Вышедшая в свет летом 1847 г. работа К. Маркса «Нищета философии. Ответ на «Философию нищеты» г-на Прудона» является одним из важнейших теоретических произведений марксизма. В этом философско-экономическом труде Маркс в полемической форме впервые выступил в печати с обстоятельным изложением основ своего материалистического учения о законах общественного развития, а также результатов своих исследований в области политической экономии. Он выдвинул в этой работе ряд основополагающих идей о тактике классовой борьбы пролетариата.

«Нищета философии» направлена против прудонизма, воплотившего в себе противоречивость и утопизм мировоззрения мелкой буржуазии, ее стремление избавиться от гибельных для нее последствий развития капитализма, сохраняя в то же время экономические основы капиталистического строя: частную собственность на средства производства и наемный труд. Маркс доказал беспочвенность всяких планов устранения «дурных сторон» капитализма в рамках самих капиталистических отношений и тем самым нанес удар реформистской идеологии в целом, носители которой пытались программой мелких реформ отвлечь рабочий класс от борьбы за социалистическую революцию.

Подвергая критике идеалистический и метафизический метод Прудона, Маркс защищает и развивает в «Нищете философии» новое научное пролетарское мировоззрение.

[[VIII]] В этой работе Маркс в более полном и развитом виде по сравнению со своими прежними произведениями дал обоснование своего диалектического метода. В противоположность идеалистической диалектике Гегеля, изображавшего реальную действительность как воплощение «абсолютной идеи», Маркс рассматривает идеи, абстракции, логические категории как отражение объективных, не зависящих от воли и сознания людей диалектических процессов, происходящих в реальном мире.

В «Нищете философии» Маркс делает значительный шаг вперед в выяснении объективных законов развития материального производства. Раскрывая содержание понятия «производительные силы», Маркс показывает, что оно охватывает не только орудия производства, но и самих работников, что «наиболее могучей производительной силой является сам революционный класс» (см. настоящий том, стр. 184). Маркс показывает решающую роль производительных сил в развитии общества, выявляет диалектическую связь и взаимодействие между производительными силами и производственными отношениями. Он доказывает, что возникающее между ними на определенной ступени развития классового общества антагонистическое противоречие делает неизбежным обострение классовой борьбы и революционную смену прежнего способа производства новым, более прогрессивным. Только в социалистическом обществе, свободном от классового антагонизма, «социальные эволюции перестанут быть политическими революциями» (см. настоящий том, стр. 185).

В «Нищете философии» Марксом были заложены основы марксистской политической экономии, подробно разработанной им впоследствии в его произведении «К критике политической экономии» и в его гениальном труде «Капитал». Маркс опровергает метафизические представления буржуазных экономистов о вечности и незыблемости экономических законов капитализма. Применяя метод материалистической диалектики к анализу экономической действительности, Маркс вскрывает антагонистический и исторически преходящий характер экономических отношений капитализма.

С новых, подлинно научных позиций Маркс рассматривает условия возникновения капиталистического общества, выясняет роль крупной машинной промышленности в развитии капитализма, анализирует ряд сторон капиталистического производства: конкуренцию, капиталистическое разделение труда. Маркс показывает, что концентрация орудий производства и разделение труда органически между собой связаны и [[IX]] что каждое крупное изобретение в области техники усиливает разделение труда и специализацию производства. Маркс подчеркивает, что анархия производства, кризисы, обнищание масс являются неизбежными спутниками капитализма; он вскрывает эксплуататорскую сущность системы наемного труда, формулирует, пока еще в самом общем виде, всеобщий закон капиталистического накопления, отмечая, что при капитализме «в рамках тех же самых отношений, в которых производится богатство, производится также и нищета» (см. настоящий том, стр. 144).

В «Нищете философии» были намечены некоторые исходные положения марксистского учения о стоимости, деньгах, заработной плате, прибыли, земельной ренте. Глубокие мысли были высказаны Марксом о национализации земли, которую в условиях буржуазного общества он рассматривал как наиболее последовательную буржуазную меру.

В «Нищете философии», а также в работах «Протекционисты, фритредеры и рабочий класс» и «Речь о свободе торговли» Маркс выдвинул отправные положения для разработки теории прибавочной стоимости. Эта теория в завершенном виде была создана Марксом в конце 50-х годов. В произведениях, написанных до этого времени — «Нищета философии» и другие, — Маркс еще пользуется такими понятиями, как «стоимость труда», «цена труда», которые, как отмечал впоследствии Энгельс во введении к брошюре Маркса «Наемный труд и капитал», «с точки зрения позднейших работ являются неудачными и даже неверными».

Позднее Марксом было установлено, что рабочий продает капиталисту не свой труд, а свою рабочую силу, и поэтому понятия «стоимость труда» и «цена труда» были заменены им понятиями «стоимость рабочей силы» и «цена рабочей силы».

Конкретизируя в «Нищете философии» свой вывод о великом историческом значении революционного движения рабочего класса, Маркс показывает роль экономической борьбы, стачек, рабочих коалиций (профессиональных союзов) в процессе сплочения и революционного воспитания пролетарских масс. Маркс высказывает глубокую мысль о том, что пролетариат должен приобрести классовое, социалистическое сознание, понять свою революционную роль по отношению ко всему политическому и экономическому строю буржуазного общества, или, как выражается Маркс, превратиться из массы, которая «является уже классом по отношению к капиталу, но еще не для себя самой», в «класс для себя» (см. настоящий том, стр. 183). Маркс формулирует важное положение о единстве [[X]] экономической и политической борьбы и подчеркивает, что в деле освобождения рабочего класса решающее значение имеет политическая борьба, свержение политического господства буржуазии.

В том включена значительная группа статей и корреспонденции Энгельса, опубликованных в чартистской газете «Northern Star» и французской демократической газете «Reforme».

Из публицистических работ особенно важное значение имеют статьи, напечатанные Марксом и Энгельсом в «Deutsche-Brusseler-Zeitung» — газете, ставшей под их влиянием боевым органом коммунистической и демократической пропаганды. Внимательно следя за международным демократическим и пролетарским движением, Маркс и Энгельс откликались в печати на все крупнейшие современные им события, обосновывали позицию пролетариата в главных вопросах приближавшейся буржуазно-демократической революции, вели борьбу против враждебной пролетариату идеологии.

В статье «Коммунизм газеты «Rheinischer Beobachter»» Маркс разоблачает демагогические заигрывания с народными массами представителей прусской феодальной реакции, выступавших под флагом христианского социализма. В статьях Маркса «Ламартин и коммунизм», «Заметка против А. Бартельса» и в статьях Энгельса «Брюссельский конгресс по вопросу свободы торговли», «Манифест г-на Ламартина» подвергаются бичующей критике апологеты капитализма, идеологи либеральной буржуазии, опровергаются измышления буржуазных либералов и радикалов о коммунизме.

Написанные Марксом и Энгельсом письмо Брюссельского коммунистического корреспондентского комитета Г. А. Кётгену и «Обращение немецких демократов-коммунистов Брюсселя к г-ну Фергюсу О'Коннору», корреспонденции Ф. Энгельса о чартистском движении в Англии, опубликованные в «Reforme», и другие статьи и документы того времени содержат идею международного сотрудничества и сплочения пролетарских и демократических сил. Выступая за союз пролетарских революционеров с мелкобуржуазными демократами, Маркс и Энгельс в то же время подвергают критике отсталые взгляды и иллюзии последних.

В статье «Речь Луи Блана на банкете в Дижоне» Энгельс писал: «Без критики нет взаимного понимания, а следовательно и нет объединения» (см. настоящий том, стр. 384). В этой статье Энгельс решительно выступает против космополитических взглядов, пропагандируемых мелкобуржуазным социалистом Луи Бланом и другими французскими мелкобуржуазными деятелями.

[[XI]] В работах Энгельса «Коммунисты и Карл Гейнцен» и Маркса «Морализирующая критика и критизирующая мораль» вскрывается ограниченность и непоследовательный демократизм немецких мелкобуржуазных радикалов, в частности непонимание ими необходимости централизации и объединения Германии. В полемике с Гейнценом Маркс и Энгельс защищают и обосновывают принципы научного коммунизма.

В речах Маркса и Энгельса о Польше 29 ноября 1847 г. и в их выступлениях по польскому вопросу 22 февраля 1848 г., в статьях Энгельса «Начало конца Австрии», «Фергюс О'Коннор и ирландский народ» и других произведениях основоположники марксизма выдвигают ряд важных идей по национальному вопросу, провозглашают принципы пролетарского интернационализма. Они выступают за решительную поддержку рабочим классом национальноосвободительного движения в Польше, Италии, Ирландии и других странах, формулируют известное положение, что «никакая нация не может стать свободной, продолжая в то же время угнетать другие нации» (см. настоящий том, стр. 372).

Статьи Ф. Энгельса «Прусская конституция», «Движение за реформу во Франции», «Гражданская война в Швейцарии», «Движения 1847 года» и другие посвящены анализу социальной и политической обстановки в ряде европейских стран накануне революции. В статье «Революция в Париже» Энгельс, откликаясь на февральскую революцию 1848 г. во Франции, выдвигает лозунг борьбы за установление германской республики.

Публикуемая в томе рукопись Энгельса «Принципы коммунизма» отражает работу Маркса и Энгельса по созданию программы формировавшейся коммунистической партии. В этом наброске проекта программы Союза коммунистов Энгельс теоретически обосновал некоторые важнейшие программные и тактические принципы пролетарской партии. В работе Энгельса были намечены мероприятия, проведением которых завоевавший власть пролетариат подготовит переход от капитализма к социализму.

В «Принципах коммунизма» содержится известная формула Энгельса о невозможности победы социализма в одной, отдельно взятой, стране. Правильная для эпохи домонополистического капитализма, эта формула устарела в эпоху монополистического капитализма, когда действие закона неравномерного, скачкообразного экономического и политического развития капиталистических стран предопределило разновременность созревания пролетарской революции в разных странах. В новых [[XII]] исторических условиях это устаревшее положение Энгельса было заменено В. И. Лениным новым положением о возможности победы социализма первоначально в нескольких или даже в одной, отдельно взятой, стране и невозможности одновременной победы социализма во всех или в большинстве стран.

В томе публикуется бессмертное произведение Маркса и Энгельса «Манифест Коммунистической партии», представляющее собой вершину всего их научного и политического творчества в период, предшествовавший революции 1848 — 1849 годов.

«Манифест Коммунистической партии» — первый программный документ научного коммунизма. Он содержит цельное и стройное изложение основ великого учения Маркса и Энгельса. «В этом произведении с гениальной ясностью и яркостью обрисовано новое миросозерцание, последовательный материализм, охватывающий и область социальной жизни, диалектика, как наиболее всестороннее и глубокое учение о развитии, теория классовой борьбы и всемирно-исторической революционной роли пролетариата, творца нового, коммунистического общества» (В. И. Ленин. Сочинения, т. 21, стр. 32).

В «Манифесте Коммунистической партии» Маркс и Энгельс вооружили пролетариат научным доказательством неизбежности краха капитализма и торжества пролетарской революции, определили задачи и цели революционного пролетарского движения. Красной нитью через весь «Манифест» проходит идея диктатуры пролетариата, которую В. И. Ленин назвал «одной из самых замечательных и важнейших идей марксизма в вопросе о государстве» (Сочинения, т. 25, стр. 374). Не употребляя еще самого выражения «диктатура пролетариата», Маркс и Энгельс отчетливо формулируют существо этого основного положения марксизма.

Они указывают, что необходимым условием победы рабочего класса является завоевание им политической власти, что «первым шагом в рабочей революции является превращение пролетариата в господствующий класс» (см. настоящий том, стр. 446).

В «Манифесте Коммунистической партии» дано подлинно научное, материалистическое определение сущности государства. «Политическая власть в собственном смысле слова, — указывали авторы «Манифеста», — это организованное насилие одного класса для подавления другого» (см. настоящий том, стр. 447). Показав, что буржуазное государство служит орудием подавления эксплуататорским меньшинством эксплуатируемого большинства, Маркс и Энгельс подчеркнули, что рабочий класс, овладев государственной властью, должен [[XIII]] использовать ее в интересах огромного большинства для преодоления сопротивления кучки эксплуататоров, для построения бесклассового, коммунистического общества.

В «Манифесте Коммунистической партии» Маркс и Энгельс поставили перед рабочим классом великую цель — построение коммунизма. Они предвидели, что коммунистическая революция устранит всякую эксплуатацию и классовые противоположности, всякий социальный, политический и национальный гнет, что она приведет к созданию общества, в котором «свободное развитие каждого является условием свободного развития всех» (см. настоящий том, стр. 447). Победа рабочего класса, пророчески предсказывали основоположники научного коммунизма, не только приведет к уничтожению эксплуатации человека человеком, но и избавит человечество от антагонизма и враждебных отношений между нациями, от порождаемых капитализмом кровавых войн между народами.

В «Манифесте Коммунистической партии» Маркс и Энгельс выдвинули основные положения о партии как передовом отряде пролетариата, без которого рабочий класс не может добиться взятия власти и осуществить переустройство общества. Намечая тактику пролетарской партии, Маркс и Энгельс указывали на необходимость подчинять борьбу за ближайшие цели пролетариата интересам борьбы за его конечные цели, сочетать особые задачи пролетариата каждой страны с общими задачами международного рабочего движения. Они обосновали руководящие принципы для определения отношения пролетарской партии к различным классам и партиям, подчеркнули обязанность коммунистов поддерживать всякое революционное и прогрессивное движение, подвергая при этом критике его слабости и недостатки.

Великим призывом «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» авторы «Манифеста» ярко выразили основной принцип пролетарского интернационализма — идею международной пролетарской солидарности.

Выход в свет «Манифеста Коммунистической партии» знаменовал собой новый этап в развитии международного рабочего движения. «Маркс и Энгельс своим «Манифестом» создали эпоху» (Сталин).

* * *

В настоящий том включено 27 работ Маркса и Энгельса, не вошедших в первое издание Сочинений. Из них три статьи Ф. Энгельса были опубликованы в русском переводе в 1940 г. в журнале «Пролетарская революция» № 4, а три других его [[XIV]] статьи, ранее не входившие ни в одну из публикаций литературного наследства основоположников марксизма, — в журнале «Вопросы истории» № 11 за 1955 год; остальные публикуются на русском языке впервые, что оговорено в редакционных концовках.

В приложениях к тому дан Устав Союза коммунистов, в составлении которого принимали участие Маркс и Энгельс, а также ряд документов, отражающих их практическую революционную деятельность.

Институт Маркса — Энгельса — Ленина — Сталина при ЦК КПСС

К. МАРКС и Ф. ЭНГЕЛЬС

МАЙ 1846 — МАРТ 1848

[[1]]

К. МАРКС и Ф. ЭНГЕЛЬС. ЦИРКУЛЯР ПРОТИВ КРИГЕ1

На собрании нижепоименованных коммунистов Энгельса, Жиго, Хейльберга, Маркса, Зеплера, Вейтлинга, фон Вестфалена и Вольфа относительно издающейся в Нью-Йорке немецкой газеты

«Volks - Tribun»2 под редакцией Германа Криге

было принято единогласно — за исключением одного Вейтлинга, «который голосовал против», — следующее мотивированное в приложении постановление.

Постановление:

1) Тенденция, проводимая в газете «Volks-Tribun» её редактором Германом Криге, не является коммунистической.

2) Детски напыщенный способ, при помощи которого Криге проводит эту тенденцию, в высшей степени компрометирует коммунистическую партию как в Европе, так и в Америке, поскольку Криге считается литературным представителем немецкого коммунизма в Нью-Йорке.

3) Фантастические сентиментальные бредни, которые Криге проповедует в Нью-Йорке под именем «коммунизма», оказали бы в высшей степени деморализующее влияние на рабочих, если бы они были ими приняты.

[[2]] 4) Настоящее постановление вместе с его обоснованием будет сообщено коммунистам в Германии, во Франции и в Англии.

5) Один экземпляр посылается редакции «Volks-Tribun» с требованием напечатать это постановление вместе с его обоснованием в ближайших номерах этой газеты.

Брюссель, 11 мая 1846 г.

Энгельс, Фил. Жиго, Луи Хейльберг, К. Маркс, Зейлер, фон Вестфален, Вольф

[[3]]

ОТДЕЛ ПЕРВЫЙ. ПРЕВРАЩЕНИЕ КОММУНИЗМА В БРЕД О ЛЮБВИ 

«Volks - Tribun» №13 содержит статью, озаглавленную «К женщинам».

1) «Женщины — жрицы любви».

2) «Это любовь послала нас сюда»,

3) «Апостолы любви».

a) Беллетристическое интермеццо: «Пламенные взоры гуманности»; «звуки истины».

b) Лицемерная и невежественная captatio benevolentiae {{попытка завоевать благосклонность. Ред.}} женщины: «Даже в одеянии королевы вы не перестаете быть женщинами... вы не научились также спекулировать слезами несчастных. Вы слишком мягкосердечны, чтобы ради своей пользы допустить гибель от голода несчастного ребенка на руках у матери».

4) «Будущность любимого ребенка».

5) «Возлюбленные сестры».

6) «О, послушайте нас, любовь будет предана вами, если вы этого не сделаете».

7) «Любви».

8) «Любовью».

9) «Во имя любви».

10) «Священнейшее дело любви, о котором мы к вам взываем» (ноем).

c) Беллетристическо-библейская пошлость: «Женщине предопределено рождать сынов человеческих», что равносильно констатированию: мужчина не рожает детей.

11) «Из переполненного любовью сердца должен развиться святой дух общности».

d) Эпизодическое Ave Maria {{Возрадуйся, Мария (начальные слова католической молитвы). Ред.}}: «Благословенны, трижды благословенны вы, женщины, ибо вам суждено дать первое освящение давно предсказанному царству блаженства».

[[4]] 12) «Возлюбленные сестры».

13) «Вместо любви — ненависть» (противопоставление буржуазного общества коммунистическому).

14) «О возлюбленные!»

15) «Возвести на престол любовь».

16) «Деятельные люди, спаянные взаимной любовью».

17) «Истинные жрицы любви».

е) Эстетический парантез {{слова в скобках, попутное замечание. Ред.}}: «Если ваша трепетная душа еще не разучилась совершать прекрасные полеты» (фокус, осуществимость которого еще нужно доказать).

18) «Мир любви».

19) «Царство ненависти и царство любви».

f) Делается попытка обмануть женщин: «Поэтому-то вы и в политике имеете весьма веский голос. Стоит вам только воспользоваться своим влиянием — и все ветхое царство ненависти рухнет, чтобы освободить место новому царству любви».

g) Философский туш, цель которого заглушить голос рассудка: «Вечно безмятежная самоудовлетворенность всего человечества — вот конечная цель вашей деятельности».

20) «Ваша любовь». Это служит поводом потребовать от женщин «достаточно большой» любви, чтобы «с одинаковым самоотречением они распространили ее на всех людей» — требование столь же непристойное, сколь и чрезмерное.

h) Фуга: «Многие тысячи покинутых сирот убивают ужасные обстоятельства, во власть которых они отданы». В чем заключается здесь «ужасное»? В том ли, что «сироты» убивают «обстоятельства», или же в том, что «обстоятельства» убивают «сирот»?

i) Откровение неокоммунистической политики: «Мы не хотим посягать на чью бы то ни было частную собственность; пусть ростовщик сохранит то, что ему уже принадлежит; мы только хотим предупредить дальнейшее расхищение народного достояния и помешать капиталу и в дальнейшем отнимать у труда его законную собственность». Эта цель должна быть достигнута следующим образом: «Каждый бедняк тотчас же превращается в полезного члена человеческого общества, раз ему обеспечат возможность производительной работы». (Согласно этому, никто не имеет большей заслуги перед «человеческим обществом», чем капиталисты, в том числе и нью-йоркские, против которых Криге так негодует.) «Таковая возможность будет обеспечена для него навсегда, если общество даст ему кусок земли, на котором он может прокормить себя и свою семью... Если эта гигантская [[5]] земельная площадь» (именно 1400 миллионов акров североамериканских государственных земель) «будет изъята из торгового оборота и в ограниченных количествах обеспечена труду, тогда нищете в Америке будет положен одним ударом конец, ибо каждый получит возможность собственными руками построить себе неприкосновенный очаг». Можно было бы ждать понимания того, что не во власти законодателей декретами остановить развитие желанного для Криге патриархального строя в индустриальный или отбросить промышленные и торговые штаты восточного берега назад в патриархальное варварство. Между тем для того времени, когда наступит вышеописанное блаженство, Криге готовит следующую проповедь сельского священника: «И тогда мы сможем учить людей жить в мире друг с другом, облегчать друг другу все тяготы и трудности жизни и

21) возводить на земле первые селения небесной любви» (каждое ровнехонько в 160 акров).

Криге заканчивает свой призыв к замужним женщинам следующими словами: «Обратитесь прежде всего

22) к своим возлюбленным мужьям,

упросите их отвернуться от старой политики... покажите им их детей, заклинайте их взяться за ум во имя их» (неразумных) «детей». Далее, обращаясь к «молодым девицам», он говорит: «Пусть для

23) ваших возлюбленных

освобождение земли послужит пробным камнем их человеческой ценности, и не доверяйте

24) их любви,

покуда они не дадут обета верности человечеству». (Что это должно означать?) И если молодые девицы будут вести себя должным образом, то он гарантирует им, что их дети

25) «будут такими же любящими,

как и они» (имеются в виду «птицы небесные»), и заканчивает свою однообразную песню повторением об

26) «истинных жрицах любви», о «великом царстве общности» и об «освящении».

«Volks-Tribun» №13 — «Ответ Зольте»:

27) «Он» (великий дух общности), «как огонь любви, пылает в очах брата».

28) «Что представляет собой женщина без мужчины, которого она может любить, которому может отдать свою трепетную душу?»

29) «Объединить всех людей любовью».

30) «Материнская любовь».

31) «Любовь к людям».

32) «Все первые звуки любви».

[[6]] 33) «Лучи любви».

к) Цель коммунизма в том, чтобы «всю жизнь человечества подчинять его» (чувствительного сердца) «биениям».

34) «Голос любви замолкает при звоне монет».

35) «Любовью и самоотречением можно всего добиться». Таким образом, в одном этом номере мы встречаем любовь, по самым грубым подсчетам, в тридцати пяти видах. В соответствии с этой любовной болтовней Криге в «Ответе Зольте» и в других местах изображает коммунизм как нечто преисполненное любви и противоположное эгоизму и сводит всемирно-историческое революционное движение к нескольким словам: любовь — ненависть, коммунизм — эгоизм. Сюда же относится и трусость, которую он проявляет, когда, угодничая перед ростовщиком, обещает оставить ему то, что тому уже принадлежит, или когда он ниже клянется, что и не думает «разрушать нежную привязанность к семейной жизни, к родине, к народности», а хочет «лишь воплотить ее в жизнь». Это трусливое и лицемерное изображение коммунизма не как «разрушения», а как «воплощения в жизнь» существующих мерзких отношений вместе со всеми иллюзиями, которые создают себе о них буржуа, красной нитью проходит через все номера «Volks-Tribun». Этому лицемерию и трусости соответствует позиция, которую Криге занял в спорах с политиками. Он считает (в №10) прегрешением против коммунизма писать против увлекающихся католицизмом политических фантазеров, вроде Ламенне и Берне; из этого следует, что такие люди, как Прудон, Кабе, Дезами, — одним словом, все французские коммунисты, — являются «коммунистами только по названию». О том, что немецкие коммунисты так же далеко ушли от Берне, как французские от Ламенне, Криге мог бы узнать еще в Германии, в Брюсселе и Лондоне. Пусть сам Криге подумает о том, какое расслабляющее действие производит этот бред о любви на оба пола и какую массовую истерию и малокровие он должен вызвать у «молодых девиц».

 

ОТДЕЛ ВТОРОЙ. ПОЛИТИЧЕСКАЯ ЭКОНОМИЯ «VOLKS - TRIBUN» И ЕГО ОТНОШЕНИЕ К «МОЛОДОЙ АМЕРИКЕ»»3 

Мы вполне признаем движение американских национал-реформистов в его исторической правомерности. Мы знаем, что это движение стремится к достижению такого результата, который, правда, в данную минуту дал бы толчок развитию индустриализма современного буржуазного общества, но который, будучи [[7]] плодом пролетарского движения, неизбежно должен в качестве нападения на земельную собственность вообще и в особенности при существующих в настоящее время в Америке условиях повести дальше, благодаря его собственным последствиям, к коммунизму. Криге, примкнувший вместе с немецкими коммунистами в Нью-Йорке к движению против ренты [Anti-Rent-Bewegung], облекает этот простой факт в ходячие коммунистические и напыщенные фразы, не вдаваясь в рассмотрение самого содержания движения. Он доказывает этим, что ему совершенно неясна связь между «Молодой Америкой» и американскими общественными условиями. Кроме отдельных мест, которые мы уже имели случай процитировать, приведем еще пример того, как он уснащает выдвигаемые аграрным движением планы парцеллирования землевладения в американском масштабе напыщенными фразами о благе всего человечества. В №10 «Volks-Tribun», в статье «Чего мы хотим» говорится:

«Они» — т. е. американские национал-реформисты — «называют землю общим достоянием всех людей... и требуют принятия народным законодательством таких мер, чтобы 1400 миллионов акров земли, не попавшие еще в руки грабителей-спекулянтов, были сохранены как неотчуждаемое общее достояние всего человечества»,

И вот, чтобы «сохранить для всего человечества» это «неотчуждаемое и общее достояние», он принимает план национал-реформистов: «предоставить каждому крестьянину, из какой бы страны родом он ни был, 160 акров американской земли для его прокормления». В №14 в статье «Ответ Конце» этот план излагается так:

«Из этого нетронутого еще народного достояния никто не должен получить во владение больше 160 акров, да и это количество лишь при том условии, чтобы он сам их обрабатывал».

Итак, в целях сохранения земли «неотчуждаемым общим достоянием» и притом «всего человечества» следует немедленно начать с того, что поделить эту землю. Криге воображает, что он в силах запретить каким-нибудь законом необходимые последствия этого передела: концентрацию, промышленный прогресс и т. д. 160 акров земли представляются ему, как нечто само себе равное, как будто бы стоимость такой земельной площади не была различна смотря по ее качеству. «Крестьяне» будут обмениваться между собой и с другими людьми, если не самой землей, то продуктами ее. А раз дойдет до этого, то скоро окажется, что один «крестьянин» и без капитала благодаря своему труду и большей природной плодородности своих 160 акров доведет другого до положения своего батрака. А затем, [[8]] разве не все равно, «земля» ли или продукты земли «попадут в руки грабителей-спекулянтов»?

Рассмотрим серьезно этот подарок, который Криге делает человечеству.

1400 миллионов акров должны быть «сохранены как неотчуждаемое общее достояние всего человечества». При этом каждому «крестьянину» должно достаться по 160 акров. Мы можем, следовательно, сосчитать, как велико кригевское «человечество»: ровно 83/4 миллионов «крестьян» или, считая по 5 голов на семью, 433/4 миллиона человек. Мы можем равным образом сосчитать, как долго продолжатся эти «вечные времена», на которые должен «овладеть всей землей пролетариат в качестве представителя человечества» по крайней мере в Соединенных Штатах. Если население Соединенных Штатов будет удваиваться так же быстро, как до сих пор (т. е. каждые 25 лет), тогда эти «вечные времена» продлятся неполных 40 лет. В 40 лет будут заняты эти 1400 миллионов акров, и последующим поколениям нечем будет и «овладевать». Но так как даровая раздача земли чрезвычайно усилит иммиграцию, то кригевские «вечные времена» могут окончиться еще раньше, особенно если принять во внимание, что количество земли на 44 миллиона человек не хватит даже для теперешнего европейского пауперизма, как отводный канал его. В Европе всякий десятый человек паупер: одни британские острова насчитывают их 7 миллионов. Подобную же политико-экономическую наивность встречаем в №13 в статье «К женщинам», где Криге говорит, что если бы город Нью-Йорк отдал свои 52000 акров земли на Лонг-Айленде, то этого было бы достаточно, чтобы «сразу» освободить Нью-Йорк навсегда от всякого пауперизма, нищеты и преступлений.

Если бы Криге взглянул на движение, стремящееся к освобождению земли, как на необходимую при известных условиях первую форму пролетарского движения, если бы он оценил это движение, как такое, которое в силу жизненного положения того класса, от которого оно исходит, необходимо должно развиться дальше в коммунистическое движение, если бы он показал, каким образом коммунистические стремления в Америке должны были первоначально выступать в этой аграрной форме, на первый взгляд противоречащей всякому коммунизму, — тогда против этого ничего нельзя было бы возразить. Криге же объявляет эту форму движения известных действительных людей, имеющую лишь подчиненное значение, делом человечества вообще. Криге выставляет это дело — хотя он и знает, что это противоречит истине, — как последнюю, высшую цель [[9]] всякого движения вообще, превращая таким образом определенные цели движения в чистейшую напыщенную бессмыслицу. В той же статье 10-го номера он поет такие триумфальные песни:

«И вот, таким образом исполнились бы, наконец, исконные мечты европейцев, для них была бы приготовлена по сю сторону океана земля, которую им оставалось бы взять и оплодотворить трудом рук своих, чтобы бросить в лицо всем тиранам мира гордое заявление:

Это моя хижина,
Которой вы не строили,
Это мой очаг,
Наполняющий ваши сердца завистью». 

Криге мог бы добавить: это моя куча навоза, произведенная мною, моей женой и детьми, моим батраком и моим скотом. И какие же это европейцы увидели бы тут осуществление своих «мечтаний»? Только не коммунистические рабочие! Разве те обанкротившиеся лавочники и цеховые мастера или разорившиеся крестьяне, которые стремятся к счастью снова стать в Америке мелкими буржуа и крестьянами! И в чем состоит «мечта», осуществляемая при помощи этих 1400 миллионов акров? Ни в чем другом, как в том, чтобы превратить всех людей в частных собственников. Такая мечта столь же не осуществима и столь же коммунистична, как мечта превратить всех людей в императоров, королей и пап. В качестве последнего образца того, как Криге представляет себе коммунистические революционные движения и экономические отношения, здесь могла бы послужить еще следующая фраза:

«Каждый человек должен в каждом ремесле приобрести по крайней мере такую сноровку, чтобы он — в случае, если бы какое-нибудь несчастье оторвало его от человеческого общества — мог по необходимости обойтись некоторое время без посторонней помощи».

Что и говорить, гораздо легче «изливать» потоки «любви» и распространяться о «самоотречении», чем разбираться в развитии реальных отношений и в практических вопросах.

 

ОТДЕЛ ТРЕТИЙ. МЕТАФИЗИЧЕСКИЕ ФАНФАРОНАДЫ 

«Volks-Tribun» №13 — «Ответ Зольте».

1) Криге утверждает в этой статье, что он «не привык заниматься логической эквилибристикой в бесплодной пустыне абстракций». Однако любой номер «Volks-Tribun» доказывает, что Криге занимается именно «эквилибристикой» — хотя и не «логической» — философскими и сентиментальными фразами.

[[10]] 2) Положение «отдельный человек живет индивидуально» (что уже является бессмыслицей) Криге выражает с помощью следующей нелогической «эквилибристики»: «Пока человеческий род вообще находит свое воплощение лишь в индивидуумах».

3) От «усмотрения творческого духа человечества» — духа, который нигде не существует, — должно зависеть «прекращение современного положения вещей».

4) Идеал коммунистического человека таков: «Он носит на себе печать рода человеческого» (про кого нельзя сказать того же самого уже теперь?), «определяет свои собственные цели сообразно целям рода человеческого» (как будто человеческий род есть некая личность, у которой могут быть свои цели!) «и лишь для того старается стать вполне самим собой, чтобы иметь возможность отдать роду человеческому всего себя, какой он есть и каким может стать» (полное самопожертвование и самоунижение перед каким-то фантастическим призраком).

5) Отношение отдельного человека к роду человеческому характеризуется также посредством следующей напыщенной бессмыслицы: «Все мы, как и наша индивидуальная деятельность, являемся только симптомами великого движения, происходящего глубоко в недрах человечества». «Глубоко в недрах человечества» — где же это? Согласно этой фразе, действительные люди есть только «симптомы», отличительные знаки «движения», происходящего «в недрах» призрачного мира.

6) Борьбу за коммунистическое общество этот сельский пастор превращает в «поиски того великого духа общности», который он заставляет «искриться чудесными красками в чаше святых даров» и подобно «святому духу пылать в очах брата».

После того как революционное коммунистическое движение превращено таким образом в «поиски» святого духа и святого причастия, Криге, разумеется, может также утверждать, что «нужно только познать» этот дух, «чтобы объединить всех людей любовью».

7) Этому метафизическому выводу предшествует следующее смешение коммунизма с причастием {{Игра слов: «Kommunismus» - «коммунизм», «Kommunion» - «причастие». Ред.}}: «Дух, торжествующий над миром, дух, властвующий над бурей и грозами (!!!!), дух, исцеляющий слепых и прокаженных, дух, дающий всем людям испить от одного вина» (мы предпочитаем различные сорта) «и отведать от одного хлеба» (французские и английские коммунисты более требовательны), «дух вечный и вездесущий, — это и есть дух общности». Если этот «дух» действительно «вечен и [[11]] вездесущ», то совершенно непонятно, как, следуя за Криге, можно объяснить столь долгое существование частной собственности. Правда, этот дух не был «познан» и потому являлся «вечным и вездесущим» только в собственном воображении Криге. Здесь, таким образом, Криге под именем коммунизма проповедует старую религиозную немецкую философскую фантазию, которая прямо противоречит коммунизму. Вера, а именно вера в «святой дух общности», — это то, в чем коммунизм меньше всего нуждается для своего осуществления.

 

ОТДЕЛ ЧЕТВЕРТЫЙ. ЗАИГРЫВАНИЕ С РЕЛИГИЕЙ 

Разглагольствования Криге о любви и его выпады против эгоизма есть, само собой разумеется, не что иное, как высокопарные откровения души, целиком проникнутой религией. Мы сейчас увидим, как Криге, который в Европе постоянно выдавал себя за атеиста, пытается здесь под трактирной вывеской коммунизма сбыть все мерзости христианства и кончает — совершенно последовательно — самоосквернением человека.

В №10, в статьях «Чего мы хотим» и «Герман Криге — Харро Харрингу» утверждается, что цель коммунистической борьбы состоит в следующем:

1) «Сделать религию любви истиной и превратить в реальность столь долгожданную общность блаженных небожителей». Криге не замечает только, что эти христианские мечтания есть лишь фантастическое выражение существующего мира и что поэтому их «реальность» уже проявляется в дурных отношениях этого существующего мира.

2) «Во имя этой религии любви мы требуем, чтобы голодный был накормлен, жаждущий напоен, нагой одет», — требование, которое вот уже в течение 1800 лет до одури повторяется без малейшего успеха.

3) «Мы учим проявлению любви», ради

4) «восприятия любви».

5) В их царстве любви не может водиться никаких чертей».

6) «Его» (человека) «священнейшая потребность заключается в том, чтобы целиком, всей своей индивидуальностью раствориться в обществе любящих существ, по отношению к которым он не сохраняет ничего, кроме

7) своей беспредельной любви». Можно было бы подумать, что в этой беспредельности теория любви достигла своей высшей точки, которая находится так высоко, что выше уже ничего [[12]] нельзя придумать; оказывается, однако, существует нечто еще более высокое.

8) «Что представляет собой это горячее излияние любви, эта готовность приносить себя в жертву всем, это божественное стремление к общности, — что это такое, как не сокровеннейшая религия коммунистов, которой не хватает только соответствующего внешнего мира, чтобы она могла найти свое выражение во всей полноте человеческой жизни». Однако современный «внешний мир» дает, казалось бы, Криге полную возможность находить самое широкое «выражение» для его «сокровеннейшей религии», его «божественного стремления», его «готовности приносить себя в жертву всем» и его «горячего излияния» от «полноты человеческой жизни».

9) «Разве мы не имеем права серьезно отнестись к столь долго сдерживаемым побуждениям религиозного сердца и во имя бедных, несчастных, отверженных начать борьбу за конечное осуществление прекрасного царства братской любви?» И вот Криге начинает бороться за серьезное отношение к побуждениям сердца, но сердца не обычного, низменного, а религиозного; не ожесточенного действительной нуждой, а полного блаженных фантазий. «Религиозность своего сердца» он тут же доказывает тем, что, подобно пастырю, выступает от чужого имени, то есть от имени «бедных». Начиная таким образом борьбу, он ясно дает понять, что ему лично коммунизм не нужен, что он ввязывается в борьбу только из великодушного, самоотверженного, расплывчатого самопожертвования ради «бедных, несчастных, отверженных», которые нуждаются в его помощи. Сие возвышенное чувство переполняет сердце этого добродетельного мужа в часы уединения и грусти, служа ему противоядием от всех горестей скверного мира.

10) «С тем, кто не поддерживает такой партии, можно по справедливости обращаться как с врагом человечества», — заканчивает свою патетическую тираду Криге. Эта полная нетерпимости фраза как будто противоречит «готовности приносить себя в жертву всем», а также «религии любви» ко всем. Но она является совершенно последовательным выводом из этой новой религии, которая, как и всякая другая, смертельно ненавидит и преследует своих врагов. Враг партии совершенно последовательно превращается здесь в еретика, поскольку из врага реально существующей партии, с которым ведут борьбу, его превращают в подлежащего каре грешника, который виновен перед существующим лишь в воображении человечеством.

11) В письме Харро Харрингу говорится: «Мы намерены поднять восстание всех бедняков против маммоны, под игом [[13]] которой они осуждены томиться; когда же мы свергнем страшного тирана с его древнего трона, мы намерены объединить человечество с помощью любви, научить его совместному труду и совместному пользованию плодами труда, дабы наступило, наконец, давно предсказанное царство радости». Чтобы проникнуться гневом против современной власти денег, Криге прежде всего должен превратить власть денег в идола-маммону. Этот идол будет свергнут — каким образом, остается неизвестным; революционное движение пролетариата всех стран сведено к единичному восстанию; когда же свержение этого идола уже совершится, тогда-то и выступят пророки — «мы», — дабы «научить» пролетариат, как ему поступать далее. Свою паству, обнаруживающую в данном случае поразительное непонимание ее собственных интересов, эти пророки «научат», как нужно «совместно трудиться и совместно пользоваться плодами труда» и притом не столько ради «совместного труда и совместного пользования его плодами», а главным образом для того только, чтобы исполнились слова писания и не пропали даром прорицания некоторых фантазеров, пророчествовавших 1800 лет тому назад. — Эта манера прибегать к пророчеству встречается и в других местах, например, в №8, в статьях «Что такое пролетариат?» и «Андреас Дич». Вот образцы:

a) «Пролетарии, час вашего освобождения наступил».

b) «Тысячи сердец радостно бились навстречу великому времени исполнения обета», а именно: наступлению «великого царства любви... столь долгожданного царства любви».

c) №12, «Ответ Коху, врагу попов»:

«Вот уже евангелие вечного спасения мира трепетно передается из уст в уста» и — даже — «из рук в руки». Это чудо, совершающееся с «трепетно передающимся евангелием», эта чепуха о «вечном спасении мира» вполне соответствует другому чуду, которое состоит в том, что давно уже отвергнутые пророчества древних евангелистов против ожидания стали исполняться у Криге.

12) Если встать на эту религиозную точку зрения, то ответ на все действительно жизненные вопросы может состоять только из нескольких религиозно-выспренних образов, затуманивающих всякий смысл, из нескольких пышных этикеток, вроде «человечество», «гуманность», «род человеческий» и т. д.; он может сводиться лишь к превращению всякого настоящего дела в фантастическую фразу. Это особенно проявляется в статье из №8: «Что такое пролетариат?». На поставленный в заголовке вопрос дается следующий ответ: «Пролетариат — это человечество» сознательная ложь, из которой вытекает, что коммунисты [[14]] якобы намерены уничтожить человечество. Не напоминает ли этот ответ — «человечество» — ответ Сиейеса на вопрос: что такое третье сословие?4 Это показывает, как Криге окутывает туманным покровом исторические факты. Тут же Криге дает новое доказательство этому своим ханжеским изображением американского движения против ренты. «Наконец, что если этот самый пролетариат, в качестве человечества» (необходимая характерная маска, под которой он должен выступать; только что пролетариат объявлялся человечеством, а теперь человечество превратилось всего лишь в качество пролетариата), «заявит претензию на вечное обладание всей землей как своим неотъемлемым достоянием?» Мы видим, как в высшей степени простое, практическое движение превращается в пустые слова, вроде «человечество», «неотъемлемое достояние», «вечность» и т. д., и в силу этого дело не идет дальше «претензии». — Кроме обыкновенных эпитетов, вроде «отверженные» и т. п., к которым присоединяется еще религиозный эпитет «проклятые», все, что Криге сообщает о пролетариате, ограничивается следующими мифологическо-библейскими образами:

«Скованный Прометей»,

«Агнец божий, носящий грехи мира»,

«Вечный жид».

В заключение же он задает характерный вопрос: «должно ли человечество вечно скитаться по земле, как бездомный бродяга?». Между тем именно тот факт, что часть этого «человечества» весьма прочно осела на земле, является для него настоящим бельмом на глазу!

13) Наиболее резко сущность кригевской религии выражена в следующей фразе: «Мы должны делать нечто большее, чем заботиться только о своей собственной подлой личности, — мы принадлежим человечеству». Это постыдное, отвратительное угодничество по отношению к оторванному от «собственной личности» и противопоставленному ей «человечеству», которое превращено таким образом в метафизическую — а у Криге даже в религиозную — фикцию, это действительно в высшей степени «подлое», рабское уничижение является конечным выводом кригевской религии, так же как и всякой другой. Такое учение, которое проповедует блаженство низкопоклонства и презрения к самому себе, вполне подходит для доблестных... монахов, но никогда не подойдет решительным людям, особенно во время борьбы. Недостает еще, чтобы эти доблестные монахи кастрировали свою «собственную подлую личность», дабы надлежащим образом засвидетельствовать [[15]] свою веру в способность «человечества» воспроизводить самого себя! — Если Криге не в состоянии придумать ничего лучшего, кроме этих столь жалким образом выраженных сентиментальностей, то он поступил бы куда умнее, если бы в каждом номере «Volks-Tribun» вновь и вновь переводил своего «отца Ламенне». К каким практическим последствиям приводит кригевская религия бесконечного сострадания и безграничного самоотречения, показывает то попрошайническое вымаливание работы, которое имеет место почти в каждом номере «Volks-Tribun». Так, в №8 мы читаем:

«Работы! Работы! Работы!»

«Неужели среди всех мудрых господ не найдется никого, кто бы не счел потерянным трудом доставить пропитание честным семьям и спасти беззащитных молодых людей от нищеты и отчаяния? Вот, например, - Иоганн Штерн из Мекленбурга, который до сих пор не получил работы, а между тем он требует всего лишь возможности дать себя изнурять в пользу капиталиста и добыть себе таким путем кусок хлеба, достаточный для поддержания своей работоспособности. Разве это требование чрезмерно в цивилизованном обществе? — А Карл Гешейдтле из Бадена? Это молодой человек с отличными способностями и не лишенный образования; он выглядит таким преданным, таким добрым, что я готов поручиться, что он — олицетворенная честность... Затем один старик и многие другие молодые люди умоляют о работе ради хлеба насущного. — Тот, кто может помочь им, пусть не медлит, в противном случае угрызения совести лишат его однажды сна, когда он особенно будет в нем нуждаться. Правда, вы можете сказать: тысячи людей тщетно взывают о работе, не можем же мы помочь им всем. О, вы отлично могли бы это сделать, но вы — рабы эгоизма и настолько бессердечны, что не делаете этого. Но если вы не хотите оказать помощь всем, то докажите, по крайней мере, что у вас сохранился хоть остаток человеческого чувства, и помогите такому количеству одиночек, какому только можете».

О, разумеется, стоит им только захотеть, и они могли бы помочь большему количеству людей, чем это в их силах! Такова практическая сторона, таково действительное проявление того самоунижения и самоосквернения, которому учит новая религия.

 

ОТДЕЛ ПЯТЫЙ. ЛИЧНОЕ ВЫСТУПЛЕНИЕ КРИГЕ 

Какой характер носит личное выступление Криге в его органе, неизбежно становится ясным уже из вышеприведенных мест. Мы поэтому коснемся здесь только нескольких пунктов.

Криге выступает как пророк, а посему непременно и как эмиссар тайного союза ессеев5 — «союза справедливости». Поэтому, когда он ораторствует не от имени «угнетенных», то он ораторствует во имя «справедливости», которая, однако, [[16]] является не обычной справедливостью, а справедливостью «союза справедливости». Он мистифицирует не только самого себя, он мистифицирует также историю. Он мистифицирует действительное историческое развитие коммунизма в разных странах Европы, о котором он ничего не знает, приписывая происхождение и успехи коммунизма вымышленным, баснословным, напоминающим роман интригам этого союза ессеев. Об этом можно прочесть во всех номерах, в частности, в ответе Харро Харрингу, где встречаются также самые нелепые фантазии о могуществе этого союза.

Как истинный апостол любви Криге прежде всего обращается к женщинам, которых он не считает настолько порочными, чтобы они могли устоять против пылающего любовью сердца; затем он обращается к новоявленным агитаторам «по-сыновьи со словом примирения» — как «сын» — как «брат» — как «возлюбленный брат» — и, наконец, как человек апеллирует к богатым. Едва только прибыв в Нью-Йорк, он пишет послания ко всем богатым немецким купцам, грозит оглушить их своей любовью, остерегаясь, однако, чересчур откровенного признания, чего он от них хочет; в качестве подписи он употребляет то «человек», то «друг людей», то «дурак» и — «поверите ли вы, друзья мои?» — никто не откликается на его высокопарную шутовскую болтовню. Это никого не может удивить, кроме самого Криге. — Знакомые нам, уже цитированные фразы о любви иногда уснащаются им восклицаниями вроде: «Ура! Да здравствует общность, да здравствует равенство, да здравствует любовь!» (№12, «Ответ Коху»). Недоуменные практические вопросы и сомнения (№14, «Ответ Конце») он объясняет не иначе, как предвзятым чувством злобы и упрямством. Как истинный пророк и провозвестник любви, он выказывает крайнее истерическое раздражение обманутой чистой души против насмешников, неверующих и людей старого мира, которые не желают прибегнуть к сладостному пылу его любви ради своего чудесного превращения в «блаженных небожителей». В таком уныло-сентиментальном настроении взывает он к ним в №11, в статье, озаглавленной «Весна»: «И вы, сегодня осмеивающие нас, вы скоро станете благочестивыми, ибо знайте: наступает весна!».

Написано К. Марксом и Ф. Энгельсом 11 мая 1846 г.
Опубликовано в виде отдельного литографированного выпуска в мае 1846 г.
Подписи: Энгельс,
К.Маркс и др.
Печатается по тексту литографированного выпуска
Перевод с немецкого

[[17]]

Ф. ЭНГЕЛЬС. НАРУШЕНИЕ ПРУССКОЙ КОНСТИТУЦИИ 

В Пруссии имеется закон от 17-го января 1820 г., который запрещает королю делать какие бы то ни было государственные долги без санкции генеральных штатов, т. е. собрания, до сих пор еще, как хорошо известно, в Пруссии не существующего. Этот закон — единственная имеющаяся у жителей Пруссии гарантия, что они когда-нибудь получат конституцию, которая была им обещана еще в 1815 году. Вследствие того, что за пределами Пруссии не все знают о существовании такого закона, правительству удалось в 1823 г. занять три миллиона фунтов стерлингов в Англии — первое нарушение конституции. После французской революции 1830 г. прусское правительство, будучи вынужденным усиленно готовиться к войне, которая, казалось, должна была тогда вспыхнуть, и не имея денег, заставило «Общество заокеанской торговли»6, правительственное предприятие, заключить заем в двенадцать миллионов талеров (1700000 ф. ст.); эта сумма была, разумеется, гарантирована правительством и им же истрачена — второе нарушение конституции. Не говоря уже о мелких нарушениях, вроде займов по нескольку сот тысяч фунтов, полученных через это же предприятие, прусский король в настоящий момент совершил третье грубое нарушение конституции. Поскольку кредит вышеупомянутого предприятия, повидимому, исчерпан, король уполномочил Прусский банк, являющийся точно так же чисто правительственным учреждением, осуществить выпуск банкнот на сумму в десять миллионов талеров (1350000 ф. ст.). За вычетом З1/3 миллионов, составляющих ее обеспечение, и 2/3 миллиона на покрытие возросших банковских расходов этот «косвенный [[18]] заем», каковым он является в действительности, составит сумму в шесть миллионов талеров, или почти в один миллион фунтов стерлингов. Ответственность за этот заем будет нести правительство, ибо до сих пор ни один частный капиталист не состоит пайщиком Прусского банка. Нужно надеяться, что пруссаки — в особенности буржуазия, наиболее заинтересованная в конституции, — не оставят это без решительного протеста.

Написано Ф. Энгельсом в мае 1846 г.
Напечатано в газете «The Northern Star» №446, 30 мая 1846 г. с пометкой редакции: «Om нашего немецкого корреспондента»
Печатается по тексту газеты.
Перевод
с английского

[[19]]

К. МАРКС и Ф. ЭНГЕЛЬС. ПИСЬМО БРЮССЕЛЬСКОГО КОММУНИСТИЧЕСКОГО КОРРЕСПОНДЕНТСКОГО КОМИТЕТА7 Г. А. КЁТГЕНУ 

Брюссель, 15 июня 1846 г.

Г. А. КЁТГЕНУ ДЛЯ ДАЛЬНЕЙШЕЙ ПЕРЕДАЧИ.

В ответ на ваше обращение, пересланное нам несколько дней тому назад, спешим сообщить следующее:

Мы целиком согласны с вашим мнением, что немецкие коммунисты должны покончить с существующей до сих пор между ними разобщенностью и установить постоянные взаимоотношения; мы согласны и с тем, что необходимо создавать общества для чтения и дискуссий, так как коммунисты должны прежде всего добиться ясности в своей собственной среде, чего нельзя достигнуть в достаточной степени без регулярных собраний, созываемых для обсуждения вопросов коммунизма. Мы также совершенно согласны с вами, что необходимо распространять дешево изданные популярные произведения и брошюры коммунистического содержания. И за то, и за другое следует тотчас же энергично взяться. Вы признаете необходимость установить регулярные денежные взносы; но в связи с этим мы, со своей стороны, высказываемся против вашего предложения поддерживать за счет этих взносов литераторов и создать им обеспеченное существование. Взносы, по нашему мнению, надо расходовать только на печатание дешевых коммунистических листовок и брошюр, а также на покрытие расходов, связанных с корреспонденцией, в том числе с корреспонденцией, идущей отсюда за границу. Надо будет установить минимум месячных взносов, чтобы в любое время иметь точное представление, сколько можно тратить на общие цели. Далее, необходимо, чтобы вы сообщили нам имена членов вашего коммунистического общества, [[20]] так как мы должны знать, с кем имеем дело, так же, как вы осведомлены относительно нас. Наконец, мы ждем, что вы сообщите нам размер ежемесячных взносов, предназначаемых на общие цели, чтобы как можно скорее приступить к печатанию нескольких популярных брошюр. Что эти брошюры не могут быть выпущены в Германии, ясно само собой и не нуждается в доказательстве.

Относительно Союзного сейма, прусского короля, местного сословного собрания и т. д. вы поистине питаете сильные иллюзии. Обращение могло бы оказать действие только в том случае, если бы в Германии уже сейчас существовала сильная и организованная коммунистическая партия, чего в действительности нет. Петиция только тогда хороша, когда она является в то же время и угрозой и за ней стоит компактная и организованная масса. Единственное, что вы можете сделать, если только этому благоприятствуют местные условия, это выступить с петицией, покрытой многочисленными, внушительными подписями рабочих.

Созыв коммунистического конгресса мы считаем теперь еще несвоевременным. Лишь после того, как по всей Германии будут образованы коммунистические общества и собраны средства для борьбы, можно будет с надеждой на успех созвать делегатов отдельных обществ на конгресс. Поэтому ранее будущего года это нельзя осуществить.

До тех пор единственное средство совместной деятельности — это письменное обсуждение вопросов и регулярная корреспондентская связь.

Мы уже начали время от времени переписываться отсюда с английскими и французскими коммунистами, а также и с немецкими коммунистами, проживающими за границей. Мы будем информировать вас всякий раз, когда к нам будут поступать сведения о коммунистическом движении в Англии и Франции, и будем сообщать вам в нашей регулярной переписке все, что только станет нам известным.

Просьба дать нам надежный адрес (и больше не ставить на печати полного имени, например: «Г. А. Кётген», что сразу выдает и отправителя и адресата).

Пишите нам по следующему вполне надежному адресу:

Г-ну Ф.Жиго, улица Бодембрук, Брюссель.

К. Маркс, Ф. Энгельс, Ф. Жиго, Ф. Вольф.

Веерт кланяется Вам, он сейчас в Амьене.

[[21]] Если вы осуществите ваше намерение относительно петиции, то это приведет только к тому, что коммунистическая партия открыто обнаружит свою слабость и в то же время укажет правительству имена людей, за которыми ему надлежит особенно следить. Если вы не сможете собрать под петицией рабочих по меньшей мере 500 подписей, то лучше подавайте петицию о прогрессивном подоходном налоге, как это собираются сделать трирские буржуа, а если тамошние буржуа не примкнут и к этой петиции, — ну что же, тогда присоединяйтесь время от времени к их публичным демонстрациям, поступайте с ними по-иезуитски, стряхните с себя истинно германскую добропорядочность, доверчивость и прекраснодушие, подписывайте и поддерживайте буржуазные петиции о свободе печати, о конституции и т. д. Если удастся этого добиться, наступит новая эра для коммунистической пропаганды. Наши средства умножатся, антагонизм между буржуазией и пролетариатом обострится. В партии необходимо поддерживать все, что помогает ей идти вперед, и не предаваться при этом скучному моралистическому резонерству. Кроме того, для ведения корреспонденции вам следует избрать постоянный комитет, который бы составлял и обсуждал проекты посылаемых нам писем и регулярно собирался. Иначе дело будет вестись беспорядочно. Для составления писем вы должны избрать человека, которого считаете наиболее подходящим. Личные соображения надо целиком отбросить, они портят все. Имена членов комитета должны быть, конечно, сообщены нам.

Привет.

Вышеподписавшиеся

Написано К. Марксом и Ф. Энгельсом 15 июня 1846 г.
Впервые опубликовано в журнале «Большевик» №3, в феврале 1933 г.
Печатается по рукописи
Перевод
с немецкого

[[22]]

Ф. ЭНГЕЛЬС. ВОПРОС О ПРУССКОМ БАНКЕ 

Вам, вероятно, уже известно о том, что намерение прусского короля делать деньги из бумаги было признано неосуществимым. Двое из чиновников, ведающих государственными долгами, отказались поставить свои подписи на новых банкнотах, выпуск которых, по их мнению, означает новое увеличение государственного долга и, следовательно, должен быть гарантирован генеральными штатами. Фридрих-Вильгельм IV, желая показать, что он может получить сколько угодно денег, придумал теперь гораздо лучший план. Вместо десяти миллионов он хочет получить тридцать: двадцать миллионов бумажных денег и десять надежной, солидной золотой и серебряной монетой. Он предполагает собрать капитал в десять миллионов при помощи акций, «по которым, повидимому, не будут выплачиваться дивиденды, а будет выплачиваться лишь З,5 процента годовых и которые, чтобы не стать предметом спекуляции, будут передаваться в другие руки только в случае смерти владельца»!!! Можно ли назвать такие бумаги акциями? А почему бы и нет? Его прусское величество декретирует, что они являются акциями, и лелеет безрассудную надежду найти большое количество капиталистов, у которых хватит глупости вложить десять миллионов талеров в эти не подлежащие передаче, неподвижные, трехсполовинойпроцентные банковские акции! И это в такое время, когда капиталисты, спекулируя на железнодорожных акциях, могут получить гораздо больший процент. Если бы король нашел потребное ему количество глупцов и занял у них [[23]] десять миллионов в звонкой монете, то он бы тогда выпустил на двадцать миллионов банкнот и увеличил национальный долг на общую сумму в тридцать миллионов. Поистине, вот способ добывать сколько угодно денег! Гнаться за тридцатью миллионами, когда невозможно получить и десяти!

Написано Ф. Энгельсом в конце июня 1846 г.
Напечатано в газете «The Northern Star» №451, 4 июля 1846 г. с пометкой редакции: «От Нашего корреспондента»
Печатается по тексту газеты
Перевод с английского

[[24]]

К. МАРКС и Ф.ЭНГЕЛЬС. ОБРАЩЕНИЕ НЕМЕЦКИХ ДЕМОКРАТОВ-КОММУНИСТОВ БРЮССЕЛЯ К г-ну ФЕРГЮСУ О'КОННОРУ 

Милостивый государь!

В связи с Вашим блестящим успехом на выборах в Ноттингеме мы пользуемся случаем, чтобы поздравить Вас, а в Вашем лице и английских чартистов, с замечательной победой. Поражение министра-фритредера {{Дж. К. Хобхауза. Ред.}}, отвергнутого во время голосования поднятием рук8 огромным чартистским большинством и как раз в то самое время, когда принципы свободы торговли восторжествовали в законодательстве9, мы рассматриваем, милостивый государь, как признак того, что рабочий класс Англии отлично понимает, какую позицию ему следует занять после победы принципов свободы торговли. Этот факт показывает нам, как хорошо рабочий класс понял, что теперь, когда буржуазия провела свое главное мероприятие и когда ей, чтобы стать признанным правящим классом Вашей страны, остается только заменить нынешний слабый, соглашательский кабинет энергичным, подлинно буржуазным министерством, — что теперь великая борьба между капиталом и трудом, между буржуа и пролетарием должна вступить в решающую фазу. Отныне поле битвы очищено в результате отступления земельной аристократии; буржуазия и рабочий класс — вот единственные классы, между которыми только и может вестись борьба. У каждой из борющихся сторон есть свой собственный боевой лозунг, диктуемый ее интересами и ее положением по отношению к другой стороне: у буржуазии — «расширение торговли любыми средствами и министерство из хлопчатобумажных лордов [[25]] Ланкашира для проведения этого в жизнь»; у рабочего класса — «демократическое преобразование конституции на основе Народной хартии10», в результате чего рабочий класс станет правящим классом Англии. Мы с радостью убеждаемся в том, что английские рабочие вполне понимают это изменившееся соотношение сил; они понимают, что с окончательным поражением третьей из сторон, аристократии, для чартистской агитации наступил новый период, что чартизм отныне должен и будет играть выдающуюся роль, несмотря на «заговор молчания» со стороны буржуазной прессы, и, наконец, что в этих новых условиях перед рабочими встают новые задачи. Что эти новые задачи совершенно ясны им, доказывает их намерение принять участие в баллотировке во время ближайших общих выборов.

Мы должны особенно поздравить Вас, милостивый государь, с Вашей блестящей речью на выборах в Ноттингеме, в которой Вы так ярко обрисовали противоположность между демократией рабочего класса и либерализмом буржуазии.

Мы поздравляем Вас также с единодушным вотумом доверия, выраженным Вам по собственному почину всей чартистской организацией в связи с клеветническими заявлениями Томаса Купера, этой псевдо-порядочной личности. Чартистская партия может только выиграть от исключения из ее рядов таких замаскировавшихся буржуа, которые, выдавая себя за чартистов ради приобретения популярности, одновременно стараются втереться в милость к буржуазии посредством личной лести по адресу ее литературных представителей (вроде графини Блессингтон, Чарлза Диккенса, Д. Джерролда и других «друзей» Купера) и проповеди таких гнусных, позорных доктрин, пригодных лишь для старых баб, как доктрина «непротивления».

И наконец, мы должны, милостивый государь, поблагодарить Вас и Ваших помощников за благородное и просвещенное руководство газетой «Northern Star»11. Мы можем, ни минуты не колеблясь, заявить, что «Star» — единственная английская газета (исключая, может быть, «People's Journal»—орган, известный нам только по «Star»), которая осведомлена об истинном положении партий в Англии, которая подлинно, по существу своему демократична, свободна от национальных и религиозных предрассудков, сочувствует демократам и рабочим (что в наше время почти одно и то же) всего мира; во всех этих вопросах она выражает мнение рабочего класса Англии и является поэтому единственной английской газетой, действительно достойной того, чтобы ее читали демократы континента. Мы при этом заявляем, что приложим все усилия к тому, чтобы увеличить распространение [[26]] «Northern Star» на континенте и добиться помещения переводов из нее в возможно большем числе континентальных газет.

Мы выражаем Вам эти чувства, милостивый государь, в качестве признанных представителей многих немецких коммунистов в Германии для всех их сношений с зарубежными демократами.

От имени немецких демократов-коммунистов Брюсселя

Комитет: Энгельс Ф. Жиго Маркс Брюссель, 17 июля 1846 г.
Написано К. Марксом и Ф. Энгельсом
Напечатано в газете «The Northern Star» №454, 25 июля 1846 г.
Печатается по тексту газеты

Перевод с английского

[[27]]

Ф. ЭНГЕЛЬС. ПРАВИТЕЛЬСТВО И ОППОЗИЦИЯ ВО ФРАНЦИИ12

Итак, палаты собрались на сессию. Палата пэров покончила с делом Жозефа Анри, новоявленного цареубийцы, и теперь ей по обыкновению нечего делать. Палата депутатов усердно занимается проверкой правильности выборов своих членов и пользуется этим случаем, чтобы продемонстрировать те чувства, которые ее воодушевляют. Еще никогда в период поело революции 1830 г. не выставлялось напоказ такое откровенное бесстыдство, такое пренебрежение к общественному мнению. По меньшей мере три пятых депутатов — верные друзья министерства; иными словами, это либо крупные капиталисты, дельцы и спекулянты железнодорожными акциями с парижской биржи, банкиры, крупные промышленники и т. п., либо их покорные слуги. Нынешняя законодательная власть больше, чем любая предшествующая, является воплощением слов Лаффита, сказанных им на следующий день после июльской революции: «Отныне править Францией будем мы, банкиры». Она служит самым ярким доказательством того, что управление Францией находится в руках крупной финансовой аристократии, в руках haute bourgeoisie {{Дж. К. Хобхауса. Ред.}}. Судьбы Франции решаются не в кабинетах Тюильри, не под сводами палаты пэров, даже не под сводами палаты депутатов, а на парижской бирже. Подлинные министры — это не гг. Гизо и Дюшатель, а гг. Ротшильд, Фульд и прочие крупные парижские банкиры, чьи громадные состояния делают их наиболее видными представителями остальной части их класса. Они управляют министерством, [[28]] и министерство заботится о том, чтобы на выборах проходили лишь такие люди, которые преданы существующему режиму и тем, кто извлекает из него выгоду. На этот раз они добились весьма значительного успеха: правительственная протекция и все виды подкупа в соединении с влиянием верхушки капиталистов на избирателей, число которых ограничено (их меньше 200000) и которые в той или иной мере все принадлежат к их собственному классу, ужас, который вызвала у состоятельных людей пришедшаяся весьма ко времени попытка застрелить короля, и, наконец, уверенность, что Луи-Филипп не переживет нынешних палат (полномочия которых истекают в 1851 г.), — всего этого было достаточно, чтобы подавить всякую серьезную оппозицию в большинстве избирательных собраний. И теперь, когда эта бесценная палата собралась, они решили надлежащим образом позаботиться о себе. Независимые избиратели сотни раз подавали петиции и заявляли протесты против избрания депутатов — ставленников министерства, утверждая и доказывая, либо же выражая готовность доказать, что выборы почти во всех случаях сопровождались грубейшим нарушением закона со стороны правительственных чиновников; они доказывали, что в ход пускались взятки, подкуп, запугивание, всевозможные формы протекции. Но большинство палаты не обращает на эти факты ни малейшего внимания. Каждого депутата оппозиции, пытающегося поднять голос протеста против подобных мерзостей, принуждают к молчанию свистками, шумом и криками: «голосовать, голосовать!». И все беззакония покрываются всеосвящающим голосованием. Денежные тузы упиваются своей властью и, предчувствуя, что она продлится не очень долго, спешат воспользоваться настоящим моментом.

Не трудно догадаться, что вне этого узкого круга капиталистов налицо всеобщая оппозиция против нынешнего правительства и тех, чьим интересам оно служит. Центром этой оппозиции является Париж, где влияние денежных тузов на избирателей так невелико, что из четырнадцати депутатов от департамента Сены только двое — сторонники министерства, а двенадцать принадлежат к оппозиции. Большинство буржуазных избирателей Парижа принадлежит к партии Тьера и О. Барро. Эти избиратели стремятся покончить с безраздельным господством Ротшильда и К0, восстановить независимое и почетное положение Франции в ее внешних сношениях и, может быть, добиться небольшой избирательной реформы. Большинство владельцев мастерских, лавочников и пр., не имеющих избирательного права, настроено более радикально и требует такой [[29]] избирательной реформы, которая дала бы им право голоса; многие из них принадлежат к числу сторонников газет «National» или «Réforme»13 и примыкают к демократической партии, охватывающей значительную часть рабочего класса. Эта партия делится на несколько фракций, причем самую многочисленную из них, по крайней мере в Париже, составляют коммунисты. Все эти различные фракции — каждая, конечно, на свой особый манер — ведут борьбу против существующего режима. А совсем недавно было положено начало новому способу борьбы, о котором стоит упомянуть. Один рабочий написал памфлет против главы этого режима, — не против Луи-Филиппа, а против «Ротшильда I, короля ростовщиков»14. Успех этого памфлета (он уже выдержал около двадцати изданий) показывает, как правильно было выбрано направление удара. Король Ротшильд был вынужден дважды выступить в печати, защищаясь от этих атак никому не известного человека, единственной собственностью которого была одежда на его плечах. Публика отнеслась к этой полемике с величайшим интересом. Уже опубликовано до тридцати брошюр pro и contra {{за и против. Ред.}}. Ненависть к Ротшильду и другим денежным тузам чрезвычайно велика, и, по словам одной немецкой газеты, Ротшильд должен из этого предостережения сделать вывод, что ему лучше было бы перенести свою штаб-квартиру куда-нибудь подальше от вечно клокочущего вулкана — Парижа.

Написано Ф. Энгельсом около 1 сентября 1846 г.
Напечатано в газете «The Northern Star» №460, 5 сентября 1846 г.
с пометкой редакции: «От нашего собственного корреспондента»
Печатается по тексту газеты
Перевод с английского
На русском языке впервые опубликовано в журнале «Пролетарская революция» № 4 1940 г.

[[30]]

Ф. ЭНГЕЛЬС. ПРУССКАЯ КОНСТИТУЦИЯ 

Наконец-то это долгожданное произведение искусства увидело свет!15 Наконец-то, если верить «Times», «Globe»16, некоторым французским и некоторым немецким газетам, Пруссия вступила в ряды конституционных государств. Однако газета «Northern Star» уже достаточно убедительно доказала, что эта так называемая конституция — всего лишь ловушка для прусского народа с целью лишить его прав, обещанных ему покойным королем {{Фридрихом-Вильгельмом III. Ред.}} в ту пору, когда король нуждался в поддержке народа. Что дело обстоит именно так, что посредством этой так называемой конституции Фридрих-Вильгельм пытается добыть денег и избежать при этом необходимости делать какие-либо уступки общественному мнению, — это, безусловно, не вызывает никаких сомнений. Демократические газеты всех стран — во Франции, в частности, «National» и «Reforme» и даже правительственная газета «Journal des Debats»17 — придерживаются этого мнения. Даже у связанной по рукам и ногам немецкой прессы вырываются слова, из которых можно сделать только один вывод, а именно, что партия прогресса в Пруссии прекрасно понимает лукавые намерения «чистосердечного, великодушного» короля. Итак, вопрос сводится к следующему: удастся ли королю осуществить свои планы? Окажется ли центральное сословное собрание достаточно глупым или достаточно трусливым, чтобы, не обеспечив широких свобод для народа, гарантировать новый заем и дать тем самым королю возможность сохранить нынешнюю систему правления на неопределенное время?

[[31]] Мы отвечаем: нет, оно не захочет этого, оно и не сможет пойти на это.

Существовавший в Пруссии до настоящего времени образ правления был обусловлен сложившимся соотношением сил между прусским дворянством и прусской буржуазией. Дворянство настолько утратило свое былое могущество, богатство и влияние, что уже не могло, как прежде, подчинять себе короля. Буржуазия была еще недостаточно сильна для того, чтобы освободиться от сковывавшего ее торговое и промышленное развитие мертвого груза — дворянства. Таким образом, король, представлявший собою центральную власть в государстве и поддерживаемый многочисленным классом правительственных чиновников, гражданских и военных, имевший к тому же в своем распоряжении армию, мог держать в подчинении буржуазию с помощью дворянства, а дворянство — с помощью буржуазии, угождая интересам то одного, то другого класса и уравновешивая по возможности влияние обоих. Эту стадию абсолютной монархии прошли почти все цивилизованные страны Европы, и в наиболее развитых из них она теперь уступила место правлению буржуазии.

Пруссии, наиболее развитому из германских государств, до сих пор недоставало буржуазии, достаточно богатой, сильной, сплоченной и энергичной, чтобы свергнуть господство абсолютизма и сокрушить остатки феодального дворянства. Но два соперничающие элемента — дворянство и буржуазия — поставлены в такие условия, что в ходе естественного развития промышленности и цивилизации один из них (буржуазия) неизбежно становится богаче и влиятельнее, в то время как другой (дворянство) неизбежно приходит в упадок, разоряется и все больше и больше утрачивает свое влияние. И вот, в то время как положение прусского дворянства и крупных землевладельцев из года в год ухудшалось, — сперва в результате разорительных войн с Францией в начале столетия, затем из-за английских хлебных законов, закрывших им доступ на английский рынок, далее, из-за конкуренции с Австралией в области производства одного из их главных продуктов — шерсти и вследствие многих других обстоятельств, — в это же самое время прусская буржуазия чрезвычайно увеличила свои богатства, развила производительные силы и усилила свое влияние в целом. Войны с Францией и закрытие континентальных рынков для английских промышленных товаров создали в Пруссии фабричную промышленность; а когда снова воцарился мир, новоявленные промышленники были уже достаточно сильны, чтобы заставить правительство пожаловать им покровительственные [[32]] пошлины (1818 г.). Вскоре после этого был основан Таможенный союз — объединение, почти исключительно отвечавшее интересам буржуазии18. А главное, жестокая конкурентная борьба, разгоревшаяся в течение последних тридцати мирных лет между различными торговыми и промышленными нациями, принудила несколько инертную прусскую буржуазию сделать выбор: либо дать иностранной конкуренции окончательно разорить себя, либо взяться за дело всерьез, по примеру своих соседей.

Рост буржуазии происходил почти незаметно вплоть до 1840 г., когда она сочла восшествие на престол нового короля подходящим моментом, чтобы показать, что в Пруссии кое-что изменилось с 1815 года. Нет необходимости напоминать о том, как успешно развивалось с тех пор движение буржуазии, как оно распространилось на все области королевства, так что в конце концов охватило всю буржуазию, значительную часть крестьянства и даже немало дворян. Представительный строй, свобода печати, гласное судопроизводство, несменяемость судей, суд присяжных — таковы были требования буржуазии. Крестьянство и мелкие земельные собственники — по крайней мере в тех областях королевства, где уровень просвещения был выше, — прекрасно понимали, что эти меры отвечают и их интересам, так как только с их помощью они могли надеяться освободиться от пережитков феодализма и приобрести то влияние на законодательство, которым они стремились обладать. Более бедная часть дворянства полагала, что конституционный строй, возможно, обеспечит ей в законодательных органах положение, соответствующее ее интересам, и что во всяком случае этот новый строй не будет для нее более разорительным, чем тот, при котором она живет. Из этих соображений к либеральному движению примкнуло главным образом дворянство собственно Пруссии и Познани, особенно сильно страдавшее от отсутствия рынков сбыта для своих продуктов.

Положение самой буржуазии становилось все более затруднительным. Она развила до значительных размеров свои промышленные и горнорудные предприятия, а также судоходство; она стала главным поставщиком всего рынка, охватываемого Таможенным союзом; ее богатство и численность сильно возросли. Но колоссальный рост за последние десять-пятнадцать лет английской фабричной и горной промышленности поставил прусскую буржуазию перед угрозой смертельно опасной конкуренции. При каждом переполнении английского рынка области, входившие в Таможенный союз, наводнялись большим количеством английских товаров, продававшихся по ценам более разорительным для немцев, чем для англичан, поскольку последние [[35]] в периоды процветания торговли получали высокие прибыли на американском и других рынках, тогда как пруссаки ни при каких обстоятельствах не могли продавать свои товары где-либо за пределами их собственных таможенных границ. Их суда почти не имели доступа в порты иностранных государств, в то время как в прусские порты заходили корабли под любым флагом на равных правах с прусскими судами. Таким образом, хотя в Пруссии имелось сравнительно немного капиталов, найти им выгодное приложение стало делом затруднительным. Торговля находилась как бы в постоянных тисках; фабрики, машины, товары медленно, но неуклонно падали в цене; и это состояние всеобщей скованности было лишь ненадолго прервано железнодорожными спекуляциями, получившими распространение в Пруссии за последние восемь лет. Эти спекуляции, повысив стоимость наличных денег, ускорили падение цен на товары и сами по себе оказались в общем не очень выгодными, поскольку большая часть страны сравнительно редко населена и торговля здесь развита слабо. И все же эти спекуляции давали больше шансов для получения прибыли, чем капиталовложения в другие отрасли промышленности; поэтому ими занялись все, у кого были хоть какие-нибудь капиталы. Очень скоро эти спекуляции, как всегда бывает, приняли лихорадочный характер и закончились кризисом, тяжесть которого уже почти двенадцать месяцев испытывают денежные рынки Пруссии. Таким образом, в начале текущего года буржуазия оказалась в чрезвычайно затруднительном положении; денежные рынки переживали небывалый недостаток в наличной монете; промышленным округам более, чем когда-либо, требовались покровительственные пошлины, в которых правительство им отказывало; портовым городам требовались навигационные акты — единственное средство, способное облегчить их положение; а самое главное — на хлебных рынках началось повышение цен, приведшее страну в состояние, близкое к голоду. Все эти причины, вызывавшие недовольство, в то же самое время, и в гораздо более сильной степени, отражались и на положении народа: силезские ткачи терпели жестокую нужду; хлопчатобумажные фабрики останавливались; в обширном рейнском промышленном округе почти все рабочие остались без работы, большая часть урожая картофеля погибла, и хлеб продавался по ценам голодных лет. Было ясно, что для буржуазии настало время отнять управление страной у слабоумного короля, немощного дворянства и высокомерной бюрократии и взять его в свои руки. Любопытный факт, повторяющийся во все революционные эпохи: в тот самый момент, когда класс, возглавляющий [[36]] движение, оказывается в наиболее благоприятных условиях для того, чтобы довести это движение до конца, старое, изжившее себя правительство бывает вынуждено взывать о помощи именно к этому ведущему классу. Так, в 1789 г. во Франции, когда голод, застой в делах, распри среди дворянства толкали, можно сказать, буржуазию на революцию, в это самое время правительство, исчерпав свои денежные ресурсы, было вынуждено положить начало революции созывом Генеральных штатов. То же происходит в 1847 г. в Пруссии. В тот самый момент, когда более инертная прусская буржуазия силой обстоятельств почти что принуждена изменить систему правления, король из-за нужды в деньгах вынужден сам положить начало изменению этой системы и в свою очередь созвать прусские генеральные штаты. Несомненно, что штаты оказали бы ему гораздо меньшее сопротивление, чем они это сделают сейчас, если бы на денежном рынке царило спокойствие, фабрики работали бы полным ходом (а для этого нужна процветающая торговля и обеспеченный сбыт, а следовательно высокие цены на промышленные товары в Англии) и уровень хлебных цен был бы достаточно низок. Но так уж бывает: в периоды надвигающейся революции прогрессивные классы общества всегда имеют все преимущества на своей стороне.

В течение 1845 и 1846 г. я не раз указывал читателям «Star» на то, что король прусский находится в очень стесненном финансовом положении; в то же самое время я обращал их внимание на различные хитроумные проекты, посредством которых его министры пытались помочь ему выпутаться, и предсказывал, что все дело неизбежно кончится созывом генеральных штатов. Таким образом, это событие не явилось неожиданностью и не было также, как это теперь изображают, проявлением доброй воли его промотавшегося величества; только крайняя нужда, скудость и разорение могли толкнуть короля на подобный шаг, и в Пруссии это ясно каждому ребенку. Весь вопрос заключается, следовательно, в том, согласится ли прусская буржуазия гарантировать новый заем и тем самым позволить королю продолжать свою прежнюю политику и еще семь лет игнорировать ее требования и нужды.

Мы уже ответили на этот вопрос. Она не может этого сделать. Мы доказали это, исходя из положения каждого класса, а теперь докажем, исходя из состава самих генеральных штатов, в которых:

представителей высшего и низшего дворянства — 311;

представителей городов и крестьянства — 306.

Так как король объявил о своем намерении увеличить число представителей высшего дворянства (их всего 80) путем [[37]] назначения новых пэров, мы можем добавить к дворянам еще человек тридцать; итак, — 341 представитель дворянства, или правительственная партия. Исключите отсюда либеральные элементы низшего дворянства, а именно — все дворянство собственно Пруссии, две трети дворянства Познани и некоторых представителей рейнского, силезского, бранденбургского и вестфальского дворянства, всего, скажем, 70 либеральных депутатов, голосующих заодно с представителями городов и крестьянства, и соотношение сторон получится следующее:

дворянство, т. е. правительственная партия — 271;

города и крестьянство, т. е. либеральная оппозиция — 376.

Таким образом, даже допустив, что тридцать или сорок представителей городов и крестьянства из глухих районов будут голосовать за правительство, можно все же считать, что за либералами останется большинство в двадцать пять — пятьдесят голосов, и, если либералы проявят немного энергии, им будет нетрудно в ответ на каждое требование денег выставить требование введения либеральных учреждений. Кроме того, нет сомнения в том, что при нынешних обстоятельствах народ будет поддерживать буржуазию и своим давлением извне, весьма и весьма необходимым, укрепит мужество и усилит энергию оппозиции внутри собрания.

Итак, прусская конституция, сама по себе ничтожная, все же открывает собой новую эпоху для Пруссии, а также для всей Германии. Она знаменует падение абсолютизма и дворянства и приход к власти буржуазии; она кладет начало движению, которое очень скоро приведет к установлению представительного строя для буржуазии, к введению свободы печати, независимых судей и суда присяжных, и трудно даже сказать, чем это движение может кончиться. Она означает повторение 1789 г. в Пруссии. И если даже в начавшемся сейчас революционном движении непосредственно заинтересована только буржуазия, то это движение все же далеко не безразлично и для интересов народа. Именно с того момента, когда утверждается власть буржуазии, и начинается особое, самостоятельное демократическое движение. В борьбе против деспотизма и аристократии народ, демократическая партия, может играть лишь подчиненную роль — первое место в этой борьбе принадлежит буржуазии. Но с того момента, когда буржуазия устанавливает свое собственное правление, становится воплощением нового деспотизма и новой аристократии, противостоящих народу, — с этого момента демократия выступает как одна только, единственная партия прогресса; с этого момента борьба [[38]] упрощается, становится борьбой только двух сторон и в силу этого обстоятельства превращается в «войну не на жизнь, а на смерть». История французской и английской демократических партий полностью подтверждает это.

Необходимо отметить еще одно обстоятельство. Завоевание прусской буржуазией политической власти изменит политическую обстановку во всех европейских странах. Союз северных держав распадется. Австрия и Россия, главные грабители Польши, окажутся совершенно изолированными от остальной Европы, так как Пруссия увлечет за собой более мелкие германские государства, которые все имеют конституционный образ правления. Таким образом, последствия этой ничтожной конституции — переход трех четвертей Германии из лагеря инертной Восточной Европы в лагерь прогрессивной Западной Европы — совершенно изменят соотношение сил в Европе. В феврале 1846 г. вспыхнуло последнее польское восстание19. В феврале 1847 г. Фридрих-Вильгельм созывает свои генеральные штаты. Близок час, когда Польша будет отомщена!

Написано Ф. Энгельсом в конце февераля 1847 г.
Напечатано в газете «The Northern Star» №489,
6 марта 1847 г. с пометкой редакции: от нашего немецкого корреспондента»
Подпись: Э.
Печатается по тексту газеты
Перевод с английского

[[39]]

К. МАРКС20. ЗАМЕТКА ПРОТИВ КАРЛА ГРЮНА 

«Trier'sche Zeitung»21 поместила статью, помеченную «Берлин, 20 марта», по поводу моей не вышедшей еще из печати брошюры «Противоречия в системе экономических противоречий г-на Прудона, или Нищета философии». Берлинский корреспондент превращает меня в автора помещенной в «Rhein- und Mosel-Zeitung» и в других местах корреспонденции об этой брошюре, о сочинении Прудона22 и о деятельности его переводчика, г-на Грюна. Он вновь и вновь величает меня «редактором бывшей «Rheinische Zeitung»»23 — выражение, заимствованное у брюссельского корреспондента, т. е. автора упомянутой корреспонденции. Наш друг распространяет свои инсинуации, «опираясь на знакомство с современным положением печати в Германии». По мне, он может не только в своих инсинуациях, но и во всем своем литературном бытии «опираться на знакомство с современным положением печати в Германии». Я уступаю ему это столь превосходно испытанное на практике «знакомство с современным положением печати в Германии». Но на этот раз оно не послужило ему «опорой».

Так называемому берлинскому корреспонденту достаточно было бы лишь прочитать мои высказывания о Прудоне в «Критической критике»24, чтобы убедиться, что корреспонденция, против которой он ополчается, хотя и могла быть прислана из Брюсселя, ни в коем случае не может принадлежать мне уже по одному тому, что в ней Прудон и г-н Грюн «рассматриваются как равноценные величины».

Моя критика Прудона написана по-французски. Прудон будет иметь возможность сам на нее ответить. Письмо, которое он написал мне еще до появления его книги, решительно не говорит об его склонности — в случае критического отзыва [[40]] с моей стороны — поручить г-ну Грюну и его присным взять за него реванш.

«Что же касается переводчика прудоновского сочинения по политической экономии», то берлинскому другу остается только запротоколировать свое мнение о том, что «мы здесь в Берлине почерпнули множество всевозможных знани й» из книги г-на Грюна «Социальное движение во Франции и Бельгии», и поэтому достоинство этого произведения не вызывает никаких сомнений. Следует только хорошо себе представить, что значит, когда «мы здесь в Берлине» вообще приобретаем кое-какие «знания», и особенно же, когда мы почерпнули «множество всевозможных знаний», обогатившись ими за один прием и в качественном и в количественном отношении! Мы здесь в Берлине!

Отождествляя меня с брюссельским, или упомянутым корреспондентом, берлинский, или псевдоберлинский корреспондент заявляет:

Грюн, «вероятно, должен поплатиться за то, что имел несчастье познакомить немецкое общество раньше д-ра Маркса, «редактора бывшей «Rheinische Zeitung»», с достижениями зарубежного социализма».

Наш друг, бесспорно, проявляет весьма живой талант в сочинительстве своих догадок! Я хочу ему sub rosa {{по секрету. Ред.}} сообщить, что, по моему мнению, «Социальное движение во Франции и Бельгии» г-на Грюна и французское и бельгийское социальное движение, за исключением некоторых имен и дат, не имеют между собой ничего общего. Но вместе с тем я должен его заверить, что меня так мало интересовало «ознакомление немецкого общества» с моими «достижениями» в изучении книги г-на Грюна о социальном движении во Франции и Бельгии, что я спокойно оставил лежать без движения рукопись написанной мною год тому назад подробной рецензии на сочинение г-на Грюна и только теперь сдаю ее для напечатания в «Das Westph ä lische Dampfboot»25, принужденный к этому берлинским другом. Рецензия представляет собой дополнение к написанной Ф. Энгельсом совместно со мной работе «Немецкая идеология» (критика новейшей немецкой философии в лице ее представителей Фейербаха, Б. Бауэра и Штирнера и немецкого социализма в лице его различных пророков)26. Обстоятельства, которые помешали и теперь еще мешают печатанию этой рукописи, будут, может быть, изложены читателям в другом месте в качестве дополнения к характеристике «современного положения печати в Германии». Отдельное опубликование нисколько не противоречащей цензурным предписаниям рецензии на книгу [[41]] Грюна не встречало, однако, никаких затруднений; единственное небольшое препятствие состояло в том, что книгу эту мы не считали заслуживающей специальной критики, и только в обзоре всей бесцветной, пошлой литературы немецкого социализма нельзя было, упоминая о г-не Грюне, обойти молчанием эту книгу. Но теперь, после выступления берлинского друга, отдельное опубликование этой рецензии приобретает более или менее юмористическое значение: оно должно показать, каким образом «немецкое общество знакомится» с «достижениями зарубежного социализма», и в особенности показать, какой жаждой и какой способностью к приобретению «множества всевозможных знаний» обладаем «мы здесь в Берлине'». Из этого также станет видно, нужно ли было мне прибегать к мелким нападкам в мелких газетных статейках, если бы даже в мое намерение входило воспрепятствовать продвижению «Социального движения во Франции и Бельгии» г-на Грюна. Наконец, даже берлинский друг не сможет отказаться публично засвидетельствовать, что если бы я в самом деле вознамерился «познакомить немецкое общество с достижениями зарубежного социализма» в том смысле, как он это понимает, и действительно боялся встретить в лице своего предшественника конкурента, то мне ежечасно следовало бы молить судьбу: «Избавь меня от какого-либо предшественника или же, еще лучше, ниспошли мне в качестве предшественника г-на Грюна».

Пару слов еще по поводу моей «высокомерной претензии считать себя достигшим высшей ступени человеческой мудрости».

Кто другой мог привить мне эту болезнь, как не г-н Грюн, который (см., например, предисловие к его книге «Строительные камни»27) находил, что в моих исследованиях в «Deutsch-Französische Jahrbücher»28 разгаданы последние загадки мира, так же как теперь в политической экономии Прудона; подобно тому как он превозносит теперь Прудона как обладателя истинной точки зрения, он уверял относительно меня (см. «Neue Anekdota» Грюна29), что я «уничтожил конституционную и радикальную точку зрения». Г-н Грюн предварительно напоил меня ядом, дабы иметь потом повод упрекать меня за оказанное этим ядом действие! Но пусть берлинский друг успокоится! Я пребываю в добром здравии.

Брюссель, 3 апреля 1847 г.

Напечатано в «Deutsche - Brüsseler - Zeitung» №28, 8 апреля 1847 г. и в «Trier'sche Zeitung» №99, 9 апреля 1847 г.
Карл Маркс
Печатается по тексту «Trier'sche Zeitung», сверенному с текстом «Deutsche - Brüsseler - Zeitung»
Перевод с немецкого

[[42]]

Ф. ЭНГЕЛЬС. КОНСТИТУЦИОННЫЙ ВОПРОС В ГЕРМАНИИ30 

I

Немецкая социалистическая литература с каждым месяцем становится все хуже. Она все более и более ограничивается широковещательными разглагольствованиями тех «истинных социалистов», вся мудрость которых состоит в амальгаме немецкой философии и по-немецки филистерской сентиментальности с несколькими искаженными коммунистическими лозунгами. Она выставляет напоказ такое миролюбие, которое дает ей возможность даже в подцензурных изданиях высказывать свои самые сокровенные мысли. Даже немецкая полиция мало в чем может ее упрекнуть — достаточное доказательство того, что она принадлежит не к прогрессивным, революционным, а к косным, реакционным элементам немецкой литературы.

К этим «истинным социалистам» принадлежат не только те, которые называют себя социалистами par excellence {{по преимуществу, в истинном значении слова. Ред.}}, но и большая часть писателей в Германии, присвоивших себе партийную кличку «коммунисты». Эти последние еще хуже первых, если вообще что-либо может быть хуже.

При таком положении дела само собой разумеется, что эти soi-disant {{так называемые. Ред.}} коммунистические писатели никоим образом не представляют партии немецких коммунистов. Ни партия не признает их своими литературными представителями, ни они не представляют ее интересов. Наоборот, они отстаивают совершенно [[43]] иные интересы, они защищают совершенно иные принципы, во всех отношениях противоположные принципам коммунистической партии.

«Истинные социалисты», к которым, как уже было сказано, принадлежит и большинство немецких soi-disant коммунистических писателей, узнали от французских коммунистов, что переход от абсолютной монархии к современному представительному строю вовсе не уничтожает нищеты огромной массы народа, а только приводит к власти новый класс — буржуазию. Далее они узнали от них, что именно эта буржуазия посредством своих капиталов всего более притесняет народные массы и поэтому является врагом par excellence коммунистов или социалистов, как представителей народных масс. Они не дали себе труда сравнить степень общественного и политического развития Германии со степенью общественного и политического развития Франции или изучить фактически существующие в Германии условия, от которых зависит все дальнейшее развитие, и, недолго думая, поспешили применить к Германии схваченные на лету познания. Если бы они были партийными деятелями, которые стараются достигнуть практического, осязаемого результата и которые представляют определенные интересы, общие целому классу, то они, по крайней мере, обратили бы внимание на то, как ведут полемику против буржуазии ее противники во Франции, начиная с редакторов «Réforme», кончая крайними коммунистами, как, в частности, ведет ее признанный представитель огромной массы французских пролетариев старик Кабе. Им должно было бы броситься в глаза уже то, что эти представители партии не только постоянно затрагивают злободневные политические вопросы, но даже и к таким политическим мерам, как, например, проекты избирательной реформы, которые часто не представляют прямого интереса для пролетариата, относятся отнюдь не с королевским высокомерием. Однако наши «истинные социалисты» — не партийные деятели, а немецкие теоретики. Для них дело идет не о практических интересах и результатах, а о вечной истине. Те интересы, которые они стремятся отстаивать, суть интересы «человека» вообще; те результаты, к которым они стремятся, ограничиваются философскими «благоприобретениями». Таким образом, они должны были только согласовать свои новые взгляды со своей собственной философской совестью, чтобы затем протрубить на всю Германию, что политический прогресс, равно как и всякая, политика, является злом, что именно конституционная свобода возводит на трон наиболее опасный для народа класс — буржуазию, и что вообще, [[44]] как бы буржуазия ни подвергалась нападкам, этого все еще мало.

Во Франции уже в продолжение семнадцати лет буржуазия господствует так безраздельно, как ни в одной другой стране мира. Поэтому выступления французских пролетариев, их партийных вождей и литературных представителей против буржуазии являлись выступлениями против господствующего класса, против существующей политической системы; это были определенно революционные выступления. Насколько хорошо сознает это господствующая буржуазия, показывают бесчисленные процессы против печати и против коалиций, запрещения собраний и банкетов, сотни полицейских придирок, посредством которых она преследует реформистов31 и коммунистов. В Германии положение дел совершенно иное. В Германии буржуазия не только не господствует, она является даже опаснейшим врагом существующих правительств. Для этих правительств диверсия, произведенная «истинными социалистами», была весьма кстати. Борьба против буржуазии, которая для французских коммунистов слишком часто влечет за собой лишь тюрьму или ссылку, для наших «истинных социалистов» не влечет ничего, кроме одобрения цензуры. Революционный пыл французской пролетарской полемики остывал в холодной груди немецких теоретиков до градуса, дозволенного цензурой, а в таком выхолощенном виде приходился весьма по нраву немецким правительствам и использовался ими как союзник против наседавшей буржуазии. «Истинный социализм» умудрился превратить наиболее революционные из всех когда-либо выдвигавшихся положений в ограду, охраняющую трясину немецкого status quo {{ — существующего порядка, существующего положения. Ред.}}. «Истинный социализм» насквозь реакционен.

Буржуазия давно заметила эту реакционную тенденцию «истинного социализма». Но она без всяких околичностей приняла это направление за литературного представителя также и немецкого коммунизма, открыто и исподтишка обвиняя коммунистов в том, что они своей полемикой против представительного строя, судов присяжных, свободы печати, своими криками против буржуазии лишь играют на руку правительствам, бюрократии, дворянству.

Пора уже немецким коммунистам снять с себя, наконец, эту возлагаемую на них ответственность за реакционные поступки и вожделения «истинных социалистов». Пора уже немецким коммунистам, представителям немецкого пролетариата с его [[45]] весьма ясными, весьма осязательными потребностями, самым решительным образом отмежеваться от вышеупомянутой литературной клики, — ибо она является всего лишь кликой, — которая сама не знает, кого она представляет, и поэтому против собственной воли бросается в объятия немецких правительств, которая воображает, что она «делает реальным человека», реально же ничего не делает, кроме обоготворения немецкого мещанского убожества. В действительности, мы, коммунисты, не имеем ничего общего с бредовыми теоретическими измышлениями и сомнениями этой изворотливой компании. Наши выступления против буржуазии так же решительно отличаются от выступлений против нее «истинных социалистов», как отличаются они от выступлений против нее реакционного дворянства, например, французских легитимистов или «Молодой Англии»32. Представители немецкого status quo совершенно не могут использовать наши выступления, так как они направлены гораздо более против этого status quo, чем против буржуазии. Если буржуазия, так сказать, является нашим естественным врагом, тем врагом, свержение которого приведет нашу партию к власти, то еще больший наш враг — немецкий status quo, так как он стоит между нами и буржуазией и мешает нам нанести удар буржуазии. Поэтому мы никоим образом не исключаем себя из той широкой массы, которая находится в оппозиции к немецкому status quo. Мы образуем лишь наиболее передовую фракцию этой оппозиции — фракцию, которая в то же время занимает совершенно определенное положение благодаря своим нескрываемым замыслам против буржуазии.

С созывом прусского Соединенного ландтага в борьбе против немецкого status quo наступил поворотный пункт. От поведения этого ландтага зависит дальнейшее существование или гибель этого status quo. Еще весьма неопределенные, беспорядочно переплетающиеся друг с другом и разобщенные из-за идеологических мудрствований партии в Германии поставлены благодаря этому перед необходимостью уяснить себе те интересы, которые они представляют, и ту тактику, которой они должны придерживаться; они должны размежеваться и начать действовать на практике. Самая молодая из этих партий, коммунистическая, не может уклониться от этой необходимости. Она также должна уяснить себе свою позицию, свой план кампании, свои средства. И первым шагом к этому является разоблачение старающихся проникнуть в ее ряды реакционных социалистов. Ей следует сделать этот шаг как можно скорее, так как она достаточно сильна, чтобы отвергнуть сотрудничество всех компрометирующих ее союзников. [[46]]

II

STATUS QUO И БУРЖУАЗИЯ

Status quo в Германии таков.

В то время как во Франции и в Англии буржуазия оказалась достаточно сильной для того, чтобы свергнуть дворянство и возвыситься до положения господствующего класса в государстве, немецкая буржуазия до сих пор еще не обладала такой силой. Хотя она оказывает некоторое влияние на правительства, однако во всех случаях, когда интересы сталкиваются, это влияние должно отступать на задний план перед влиянием дворян-землевладельцев. В то время как во Франции и в Англии город господствует над деревней, в Германии деревня господствует над городом, земледелие — над торговлей и промышленностью. Таково положение дел не только в абсолютных, но и в конституционных монархиях Германии, не только в Австрии и Пруссии, но также в Саксонии, в Вюртемберге и в Бадене.

Причина этого состоит в том, что, по сравнению с западными странами, Германия находится на более отсталой ступени цивилизации. В западных странах торговля и промышленность, а у нас земледелие служит главным источником существования народных масс. Англия не вывозит никаких сельскохозяйственных продуктов, а нуждается в постоянном ввозе их из-за границы; Франция ввозит, по крайней мере, столько же сельскохозяйственных продуктов, сколько вывозит, ив основе богатства обеих этих стран лежит прежде всего вывоз изделий их промышленности. Наоборот, Германия вывозит мало промышленных изделий, но много зерна, шерсти, скота и т. д. В то время, когда устанавливался нынешний политический строй Германии, т. е. в 1815 г., земледелие преобладало еще в большей мере, чем теперь, и это преобладание тогда усиливалось еще благодаря тому обстоятельству, что в свержении французской империи наиболее ревностно участвовали почти исключительно земледельческие области Германии.

Политическим представителем земледелия в Германии, как и в большинстве европейских стран, является дворянство, класс крупных землевладельцев. Политическим строем, соответствующим безраздельному господству дворянства, является феодальная система. Феодальная система везде приходила в упадок в той мере, в какой земледелие переставало быть решающей отраслью производства страны, в какой наряду с земледельческим классом образовывался класс, занимающийся промышленностью, наряду с деревнями возникали города.

[[47]] Этим вновь образованным классом, появившимся рядом с дворянством и зависимыми от него в той или другой степени крестьянами, является не буржуазия, которая теперь господствует в цивилизованных странах и стремится к господству в Германии, а класс мелких буржуа.

Нынешний государственный строй Германии есть не что иное, как компромисс между дворянством и мелкими буржуа, в результате которого управление передается третьему классу — бюрократии. В формировании этого класса обе высокие договаривающиеся стороны принимают участие соответственно положению, занимаемому ими по отношению друг к другу: дворянство, представляющее более важную отрасль производства, оставляет за собой более высокие посты, мелкая буржуазия довольствуется низшими и лишь в исключительных случаях поставляет кандидатов на высшие административные должности. Там, где бюрократия, как, например, в конституционных государствах Германии, подчинена непосредственному контролю, дворянство и мелкие буржуа таким же образом делят между собой этот контроль, и нетрудно понять, что дворянство и здесь оставляет себе львиную долю. Мелкие буржуа никогда не могут ни свергнуть дворянство, ни хотя бы даже стать равными ему; им удается лишь ослабить его. Для того чтобы свергнуть дворянство, нужен другой класс, имеющий более широкие интересы, большие богатства и более решительный характер, — класс буржуазии.

Буржуазия во всех странах вышла из рядов мелкой буржуазии, возникнув вместе с развитием мировой торговли и крупной промышленности, вместе с вызванной благодаря им к жизни свободной конкуренцией и централизацией собственности. Мелкий буржуа представляет внутреннюю и прибрежную торговлю, ремесло, мануфактуру, в основе которой лежит ручной труд, — отрасли хозяйства, развивающиеся на ограниченной территории, требующие небольших капиталов, оборот которых совершается медленно, и порождающие лишь местную и вялую конкуренцию. Буржуа представляет мировую торговлю, непосредственный обмен продуктами между всеми частями света, торговлю деньгами, крупную фабричную промышленность, в основе которой лежит машинный труд, — отрасли хозяйства, требующие возможно большей территории, наиболее крупных и наиболее быстро оборачивающихся капиталов и порождающие всеобщую и бурную конкуренцию. Мелкий буржуа представляет местные, буржуа — всеобщие интересы. Мелкий буржуа находит, что его положение достаточно обеспечено, если при косвенном влиянии на государственное законодательство он непосредственно принимает участие в провинциальном управлении и [[48]] является хозяином своего местного муниципального управления. Буржуа не может обеспечить свои интересы без непосредственного, постоянного контроля над центральным управлением, внешней политикой и законодательством своего государства. Классическим творением мелкого буржуа были немецкие имперские города; классическим творением буржуа является французское представительное государство. Мелкий буржуа консервативен, коль скоро господствующий класс, делает ему хоть какие-нибудь уступки; буржуа революционен, пока он сам не станет господствовать.

Как же относится немецкая буржуазия к обоим классам, разделяющим между собой политическое господство?

В то время как в Англии с XVII века, а во Франции с XVIII века образовалась богатая и могущественная буржуазия, в Германии о буржуазии можно говорить лишь с начала XIX века. Конечно, и до той поры существовали отдельные богатые судовладельцы в ганзейских городах, некоторые богатые банкиры внутри страны, однако не было класса крупных капиталистов, и уж меньше всего можно было говорить о классе крупных промышленных капиталистов. Создателем немецкой буржуазии был Наполеон. Благодаря его континентальной системе33 и свободе промыслов, ставшей в Пруссии необходимой вследствие его гнета, немцы получили промышленность и расширили разработку своих рудников. Уже через несколько лет эти новые или развившиеся отрасли производства приобрели такое значение, а созданная благодаря им буржуазия добилась такого влияния, что в 1818 г. прусское правительство оказалось вынужденным установить для них покровительственные пошлины. Этот прусский таможенный тариф 1818 г. был первым официальным признанием буржуазии правительством. Признали,— правда, скрепя сердце и весьма неохотно, — что буржуазия стала классом, необходимым для страны. Следующей уступкой буржуазии было создание Таможенного союза. Несмотря на то, что включение большей части немецких государств в прусскую таможенную систему было первоначально вызвано лишь фискальными и политическими соображениями, ни для кого оно, однако, не оказалось таким полезным, как для немецкой, в особенности же для прусской буржуазии. Хотя Таможенный союз кое-где и доставил дворянству и мелкой буржуазии некоторые частичные выгоды, в общем и целом он все же в гораздо большей степени нанес им ущерб вследствие подъема буржуазии, оживления конкуренции и вытеснения прежних средств производства. С тех пор буржуазия развивалась довольно быстро, особенно в Пруссии. Хотя в течение последних тридцати [[49]] лет она далеко не достигла такого подъема, как английская и французская буржуазия, она все-таки ввела большую часть отраслей современной промышленности, вытеснила в некоторых округах крестьянскую или мелкобуржуазную патриархальщину, концентрировала до некоторой степени капиталы, создала кое-какой пролетариат и построила довольно значительную железнодорожную сеть. Она, по крайней мере, довела дело до того, что теперь должна или идти дальше, стать господствующим классом, или отказаться от своих прежних завоеваний, т. е. до такого положения, когда она является единственным классом, способным в настоящий момент осуществлять в Германии прогресс, способным в настоящее время управлять Германией. Фактически она уже является руководящим классом Германии, и все ее существование зависит от того, станет ли она таковым и юридически.

В самом деле, с возвышением буржуазии и с ростом ее влияния связано все более увеличивающееся бессилие до сих пор официально господствующих классов. Дворянство со времен Наполеона все более беднеет и его задолженность все возрастает. Выкуп барщинных повинностей вызвал повышение издержек производства его зерна и создал для него конкурента в лице нового класса независимых мелких крестьян. Ущерб от этого дворянство отнюдь не могло возместить, на сколько-нибудь длительное время, тем, что оно обобрало крестьян при выкупе. Русская и американская конкуренция ограничивает для дворянства сбыт зерна, австралийская, а в иные годы и южнорусская конкуренция ограничивает для него сбыт шерсти. Н чем более возрастали издержки производства и конкуренция, тем яснее обнаруживалась неспособность дворянства с выгодой обрабатывать свои имения, применять у себя новейшие достижения в области земледелия. Подобно французскому и английскому дворянству прошлого века, оно пользовалось развитием цивилизации лишь для того, чтобы по-барски весело проматывать в больших городах свое состояние. Между дворянством и буржуазией началась та конкуренция в области общественного и интеллектуального образования, то соперничество в богатстве и тратах, которое везде предшествует политическому господству буржуазии и которое, как и всякая иная конкуренция, оканчивается победой более богатой стороны. Провинциальное дворянство превращалось в придворное дворянство, чтобы тем скорее и вернее разориться. Три процента, составлявшие доходы дворянства, не выдержали борьбы против пятнадцати процентов, составлявших прибыль буржуазии; три процента прибегли к ссудам под залог недвижимого имущества, [[50]] к дворянским кредитным кассам и т. д., чтобы иметь возможность производить расходы, приличествующие их сословию, и этим только ускоряли свое разорение. Немногие провинциальные юнкеры, которые оказались достаточно ловкими, чтобы избежать разорения, составили вместе с новоявленными буржуазными помещиками новый класс землевладельцев-предпринимателей. Этот класс занимается земледелием без иллюзий, свойственных феодалам, и без дворянской небрежности; он занимается им как деловым предприятием, как промышленностью, прибегая к буржуазным средствам — капиталу, знанию дела и труду. Он настолько хорошо уживается с господством буржуазии, что во Франции совершенно спокойно существует наряду с ней и принимает участие в ее господстве соответственно своему богатству. Это — часть буржуазии, эксплуатирующая земледелие.

Итак, дворянство стало настолько бессильным, что частично уже само перешло в ряды буржуазии.

Мелкие буржуа были слабы уже по сравнению с дворянством; еще гораздо менее могут они устоять против буржуазии. Мелкая буржуазия является, наряду с крестьянами, самым жалким классом, когда-либо оставившим свой след в истории. Со своими мелкими местными интересами она даже в наиславнейшие свои времена, в период позднего средневековья, сумела создать лишь местные организации, вести лишь местную борьбу и достигнуть лишь местных успехов, т. е. того, что ее существование рядом с дворянством только терпели; но она нигде не достигла всеобщего политического господства. С возникновением буржуазии она теряет даже и видимость исторической инициативы. Зажатая в тиски между дворянством и буржуазией, одинаково придавленная как политическим преобладанием первого, так и конкуренцией солидных капиталов последней, она распадается на две части. Одна часть, состоящая из более богатых мелких буржуа, живущих в больших городах, более или менее робко присоединяется к революционной буржуазии, другая часть, рекрутируемая из более бедных мещан, преимущественно мелких провинциальных городов, цепляется за существующие порядки и поддерживает дворянство со всей свойственной ей силой инерции. Чем больше развивается буржуазия, тем хуже становится положение мелких буржуа. Мало-помалу и эта вторая часть мелких буржуа начинает понимать, что при существующих условиях ее разорение неизбежно, между тем как при господстве буржуазии, наряду с вероятностью подобного разорения, ей, по крайней мере, открывается возможность продвинуться в ряды буржуазии. Чем неизбежнее становится ее разорение [[51]] , тем больше переходит она под знамена буржуазии. Как только буржуазия достигает власти, среди мелких буржуа снова происходит раскол. Мелкая буржуазия поставляет рекрутов для каждой буржуазной фракции и, кроме того, образует между буржуазией и пролетариатом, выступающим отныне со своими интересами и требованиями, ряд более или менее радикальных политических и социалистических сект, которые можно подробно изучить в английской или во французской палате депутатов и в периодической печати. Чем сильнее буржуазия теснит тяжелой артиллерией своих капиталов, сомкнутыми колоннами своих акционерных обществ эти недисциплинированные и плохо вооруженные толпы мелких буржуа, тем беспомощнее становятся они, тем беспорядочнее становится их бегство, пока для них не остается иного выхода, как либо собраться позади развернутых боевых шеренг пролетариата и стать под его знамена, либо сдаться на милость буржуазии. Это занимательное зрелище можно наблюдать в Англии при всяком торговом кризисе, а во Франции — в настоящее время. В Германии мы дошли лишь до той фазы, когда мелкая буржуазия в момент отчаяния и острой нужды в деньгах принимает героическое решение отречься от дворянства и довериться буржуазии.

Итак, мелкие буржуа так же неспособны стать господствующим классом в Германии, как и дворянство. Наоборот, и они с каждым днем все более и более подчиняются буржуазии.

Остаются еще крестьяне и неимущие классы.

Крестьяне, под которыми мы здесь имеем в виду лишь мелких сельских хозяев, арендаторов или собственников, исключая поденщиков и батраков, — крестьяне составляют такой же беспомощный класс, как и мелкие буржуа, от которых они, однако, выгодно отличаются тем, что превосходят их мужеством. Но зато они оказываются совершенно неспособными к какой бы то ни было исторической инициативе. Даже их освобождение от цепей крепостничества совершается только под эгидой буржуазии. Там, где отсутствие дворянства и буржуазии делает возможным их господство, как, например, в горных кантонах Швейцарии и в Норвегии, вместе с ними господствуют дофеодальное варварство, местная ограниченность, тупое, фанатическое ханжество, слепая преданность и добропорядочность. Там, где, как, например, в Германии, наряду с крестьянами продолжает существовать дворянство, они, совершенно так же, как и мелкие буржуа, оказываются зажатыми между дворянством и буржуазией. Чтобы защищать интересы земледелия от все возрастающей мощи торговли и промышленности, они должны присоединиться к дворянству. Чтобы оградить себя от [[52]] подавляющей их конкуренции дворянства и в особенности буржуазных землевладельцев, они должны присоединиться к буржуазии. К какой стороне они окончательно примкнут, зависит от характера их владения. Зажиточные крестьяне восточной Германии, которые сами пользуются некоторой феодальной властью над своими батраками, слишком связаны всеми своими интересами с дворянством, чтобы они могли всерьез отречься от него. Мелкие землевладельцы на западе, появившиеся в результате раздробления дворянских имений, и мелкие крестьяне на востоке, подчиненные вотчинной юрисдикции и частично еще обязанные нести барщину, чересчур непосредственно угнетаются дворянством, либо же между ними и дворянством существует чересчур острая противоположность, чтобы они не стали на сторону буржуазии. Что это действительно так, доказывают прусские провинциальные ландтаги.

Итак, к счастью, немыслимо и господство крестьян. Сами крестьяне так мало думают об этом, что они уже теперь большей частью предоставили себя в распоряжение буржуазии.

А неимущие, vulgo {{как обычно говорят. Ред.}} — рабочие классы? Вскоре нам придется поговорить о них подробнее; пока же достаточно указать на их раздробленность. Уже это разделение на батраков, поденщиков, подмастерьев, фабричных рабочих и люмпен-пролетариат, наряду с распыленностью их на огромной территории с редким населением, немногими слабыми центрами, делает для них невозможным взаимное выяснение общности своих интересов, соглашение, организацию в единый класс. В силу этой раздробленности и распыленности им не остается ничего другого, как ограничиться лишь ближайшими повседневными интересами, стремлением получать хорошую плату за хорошую работу. Иными словами, это делает рабочих настолько ограниченными, что в их глазах их интересы совпадают с интересами их работодателей, и, таким образом, каждая отдельная часть рабочих становится вспомогательным войском для нанимающего се класса. Батрак и поденщик поддерживают интересы дворянина или крестьянина, на земле которого они работают. Подмастерье в интеллектуальном и политическом отношении находится в зависимости от своего мастера. Фабричный рабочий дает фабриканту использовать себя в агитации за покровительственные пошлины. Босяк за пару талеров пускает в ход свои кулаки ради разрешения мелочных споров между буржуазией, дворянством и полицией. И там, где двум классам работодателей приходится отстаивать противоположные интересы, между [[53]] нанимаемыми ими группами рабочих происходит такая же борьба.

Вот до какой степени мало подготовлена масса рабочих в Германии к тому, чтобы взять в свои руки руководство общественными делами.

Резюмируем вышеизложенное. Дворянство находится в слишком большом упадке, мелкие буржуа и крестьяне по всему их жизненному положению слишком слабы, рабочие еще далеко не достаточно зрелы, чтобы иметь возможность выступить в качестве господствующего класса в Германии. Остается только буржуазия.

Убожество немецкого status quo заключается главным образом в том, что ни один класс до сих пор не был настолько силен, чтобы сделать свою отрасль производства национальной отраслью производства par excellence и благодаря этому стать представителем интересов всей нации. Все сословия и классы, которые появлялись на исторической арене с X века, — дворянство, крепостные, крестьяне-барщинники, свободные крестьяне, мелкие буржуа, подмастерья, рабочие мануфактур, буржуа и пролетарии — существовали один подле другого. Те из этих сословий или классов, которые благодаря своему владению являются представителями какой-либо отрасли производства, а именно дворянство, свободные крестьяне, мелкие буржуа и буржуа, поделили между собой политическое господство соответственно своей численности, своему богатству и своему участию в общем производстве страны. Результатом этого дележа явилось то, что, как уже было сказано, дворянство получило львиную долю, а мелкая буржуазия меньшую часть; буржуа официально признаются лишь в качестве мелких буржуа, а крестьяне как таковые вовсе не принимаются в расчет, так как ввиду их незначительного влияния они распределяются среди остальных классов. Этот режим, представителем которого является бюрократия, есть политическое выражение всеобщего бессилия и низости, тупой скуки и грязи немецкого общества. Внутри страны ему соответствует раздробленность Германии на 38 местных и провинциальных государств, наряду с раздробленностью Австрии и Пруссии на самостоятельные провинции; во внешних сношениях — позорная беспомощность перед эксплуатацией и пинками извне. В основе этого всеобщего убожества лежит всеобщий недостаток капиталов. Каждый отдельный класс в убогой Германии с самого начала носил на себе печать мещанской посредственности, был убогим и униженным по сравнению с тем же классом других стран. Каким мелкобуржуазным выглядит высшее и низшее немецкое дворянство, начиная [[54]] с XII века, рядом с богатым, беззаботным, жизнерадостным и решительным во всех своих действиях французским и английским дворянством! До какой степени мелкими, какими ничтожными и провинциально ограниченными кажутся немецкие бюргеры имперских и ганзейских городов рядом с мятежными парижскими буржуа XIV и XV веков, рядом с лондонскими пуританами XVII века! До какой степени мелкобуржуазными являются еще и теперь наши крупнейшие промышленники, банкиры, судовладельцы по сравнению с парижскими, лионскими, лондонскими, ливерпульскими и манчестерскими королями биржи! Даже рабочие классы в Германии насквозь мелкобуржуазны. Таким образом, мелкая буржуазия при своем униженном общественном и политическом положении по крайней мере имеет то утешение, что она является типичным классом Германии и что она передала всем остальным классам свою специфическую приниженность и свою озабоченность мелочными житейскими делами.

Как найти выход из этого жалкого положения? Возможен только один путь. Один класс должен стать достаточно сильным, чтобы поставить возвышение всей нации в зависимость от своего возвышения, развитие интересов всех других классов — в зависимость от прогресса и развития своих интересов. Интерес этого одного класса должен для данного момента стать национальным интересом, сам этот класс должен стать для данного момента представителем нации. С этого момента возникает противоречие между этим классом и идущим вместе с ним большинством нации, с одной стороны, и политическим status quo, с другой. Политический status quo соответствует такому состоянию, которое перестало существовать: столкновению интересов различных классов. Новые интересы оказываются стесненными, и даже часть классов, в пользу которых был установлен status quo, находит, что ее интересы уже не представлены в нем. Уничтожение status quo мирным или насильственным путем является необходимым следствием этого. Вместо него наступает господство того класса, который для данного момента является представителем большинства нации, а при его господстве начинается новая стадия развития.

Подобно тому как недостаток капиталов лежит в основе status quo, т. е. всеобщей слабости, лишь обладание капиталами, их концентрация в руках одного класса, может дать этому классу мощь, необходимую для уничтожения status quo.

Существует ли подобный класс, который может ниспровергнуть status quo в Германии? Да, он существует, хотя по сравнению с соответствующим классом в Англии и во Франции [[55]] он и представляет собой нечто в высшей степени мелкобуржуазное, но все-таки он существует, и именно в лице буржуазии.

Буржуазия есть тот класс, который во всех странах уничтожает установившийся в бюрократической монархии компромисс между дворянством и мелкой буржуазией и таким путем прежде всего завоевывает власть для себя.

Буржуазия — единственный класс в Германии, который приобщил к своим интересам и объединил под своим знаменем, по крайней мере, большую часть землевладельцев-предпринимателей, мелких буржуа, крестьян, рабочих и даже некоторую часть дворянства.

Партия буржуазии является единственной партией в Германии, которая определенно знает, что она должна установить вместо status quo; единственной партией, которая не ограничивается абстрактными принципами и историческими дедукциями, но желает провести весьма определенные, ощутимые и осуществимые без всяких проволочек меры; единственной партией, которая в какой-то степени организована, по крайней мере, в местном и провинциальном масштабе и у которой имеется нечто вроде плана кампании, — одним словом, это — та партия, которая борется в первых рядах против status quo и непосредственно участвует в его ниспровержении.

Итак, партия буржуазии является единственной партией, которая прежде всего имеет шансы на успех.

Следовательно, вопрос заключается только в том, поставлена ли буржуазия перед необходимостью завоевать для себя власть путем ниспровержения status quo и достаточно ли она сильна, благодаря собственной мощи и слабости своих врагов, чтобы суметь ниспровергнуть status quo?

Рассмотрим это.

Решающей частью немецкой буржуазии являются фабриканты. От расцвета промышленности зависит расцвет всей внутренней торговли, морской торговли Гамбурга и Бремена, а отчасти и Штеттина, банкового дела; от него зависят доходы железных дорог, а в связи с этим и значительная часть биржевых сделок. Не зависят от промышленности лишь экспортеры зерна и шерсти прибалтийских городов и незначительная группа импортеров изделий иностранной промышленности. Потребности фабрикантов, таким образом, представляют собой потребности всей буржуазии и зависящих от нее в данный момент классов.

Фабриканты в свою очередь делятся на две категории: первая подвергает сырье первоначальной обработке и торгует им к виде полуфабрикатов, вторая принимает наполовину обработанное сырье и доставляет его на рынок как готовый товар. [[56]] К первой категории принадлежат владельцы прядильных, ко второй — ткацких фабрик. К первой категории в Германии принадлежат также и предприниматели железоделательной промышленности... {{Четырёх страниц рукописи недостаёт. Ред.}}

Для того чтобы сделать возможным применение вновь изобретенных вспомогательных средств, построить хорошие пути сообщения, получать дешевые машины и сырье, иметь хорошо обученных рабочих, нужна целая промышленная система; для этого нужна тесная связь между всеми отраслями промышленности, нужны приморские города, зависимые от промышленной внутренней части страны и ведущие оживленную торговлю. Это положение давно установлено экономистами. Но для такой промышленной системы ныне, когда разве только одни англичане не боятся никакой конкуренции, нужна развитая, охватывающая все отрасли, которым угрожает иностранная конкуренция, покровительственная система, видоизменение которой должно постоянно соответствовать положению промышленности. Такой системы не может дать существующее прусское правительство, не могут дать и все правительства, входящие в Таможенный союз. Такую систему может установить и применять только сама правящая буржуазия. Немецкая буржуазия также и поэтому не может долее обходиться без политической власти.

Такая покровительственная система в Германии является тем более необходимой, что мануфактура приближается там к гибели. Без систематически устанавливаемых покровительственных пошлин мануфактура не выдержит конкуренции английских машин, и все те буржуа, мелкие буржуа и рабочие, для которых она до сих пор служит источником существования, погибнут. Это служит немецким буржуа достаточным основанием для того, чтобы предпочесть разорять остатки мануфактуры с помощью немецких машин.

Итак, покровительственные пошлины нужны немецкой буржуазии и могут быть введены только ею самой. Следовательно, уже поэтому она должна овладеть государственной властью.

Фабрикантам мешают с полной выгодой использовать их капиталы не только недостаточно высокие таможенные пошлины, но и бюрократия. Если в таможенном законодательстве они наталкиваются на равнодушие, то здесь, в своих взаимоотношениях с бюрократией, они наталкиваются на самую открытую враждебность со стороны правительства.

Бюрократия была создана для того, чтобы управлять мелкими буржуа и крестьянами. Эти классы распылены в небольших [[57]] городах или деревнях, интересы их не выходят за самые узкие местные рамки и поэтому им неизбежно свойственен ограниченный кругозор, соответствующий их ограниченным условиям жизни. Они не могут управлять большим государством, у них не может быть ни достаточного кругозора, ни достаточных знаний для того, чтобы согласовать друг с другом различные, взаимно сталкивающиеся интересы. А именно на той ступени развития цивилизации, к которой относится расцвет мелкой буржуазии, имеет место самое причудливое переплетение различных интересов (вспомним хотя бы о цехах и об их столкновениях). Таким образом, мелкие буржуа и крестьяне не могут обойтись без могущественной и многочисленной бюрократии. Они вынуждены допускать опеку над собой, чтобы избежать крайнего хаоса и разорения от сотен и тысяч процессов.

Но бюрократия, в которой нуждаются мелкие буржуа, вскоре становится невыносимыми оковами для буржуа. Уже при мануфактуре надзор со стороны чиновников и их вмешательство становятся очень стеснительными; фабричная промышленность едва возможна при таком надзоре. До сих пор немецкие фабриканты по мере возможности отделывались от бюрократии путем подкупа, чего им никак нельзя поставить в вину. Но это средство избавляет их лишь от незначительной части бремени; не говоря уже о невозможности подкупить всех чиновников, с которыми приходится соприкасаться фабриканту, подкуп не избавляет его от дополнительных издержек, от уплаты гонорара юристам, архитекторам, механикам и от иных расходов, вызываемых надзором, от непредвиденных работ и от простоев. И чем более развивается промышленность, тем больше появляется «верных долгу чиновников», т. е. таких, которые либо в силу одной лишь ограниченности, либо из бюрократической ненависти к буржуазии досаждают фабрикантам самыми назойливыми придирками.

Итак, буржуазия вынуждена сломить могущество этой надменной и придирчивой бюрократии. С того момента, как управление государством и законодательство переходят под контроль буржуазии, бюрократия перестает быть самостоятельной силой; именно с этого момента гонители буржуазии превращаются в ее покорных слуг. Прежние регламенты и рескрипты, служившие лишь для того, чтобы облегчить чиновникам их деятельность за счет промышленников-буржуа, уступают место новым регламентам, облегчающим деятельность промышленников за счет чиновников.

Буржуазия тем более вынуждена сделать это как можно скорее, что все ее фракции, как мы уже видели, непосредственно [[58]] заинтересованы в наиболее быстром подъеме фабричной промышленности, а фабричная промышленность не может развиваться при режиме бюрократических придирок.

Подчинение таможенной системы и бюрократии интересам промышленной буржуазии — вот те две меры, в проведении которых буржуазия заинтересована самым непосредственным образом. Однако ее потребности далеко не исчерпываются этим. Она должна подвергнуть радикальному пересмотру всю законодательную, административную и судебную систему почти всех немецких государств, так как вся эта система служит лишь для сохранения и поддержания общественного строя, на разрушение которого были постоянно направлены усилия буржуазии. Условия, при которых дворянство и мелкие буржуа могут существовать рядом друг с другом, совершенно отличаются от условий жизни, необходимых для буржуазии; в немецких же государствах официально признаются только первые. Рассмотрим, например, прусский status quo. Если мелкие буржуа могли подчиняться как административной, так и судейской бюрократии, если они могли доверить свое имущество и свою личность произволу и беспечности «независимого», т. е. бюрократически-самостоятельного судейского класса, который за это защищал их от посягательств феодального дворянства, а иногда и административной бюрократии, то буржуа не могут делать этого. Буржуа нуждаются для процессов, касающихся собственности, по крайней мере, в такой гарантии, как гласность, а для уголовных процессов, кроме того, еще и в суде присяжных, в постоянном контроле над юстицией со стороны представителей буржуа. — Мелкий буржуа может примириться с освобождением дворян и чиновников от обычной подсудности, потому что это его официальное унижение вполне соответствует его низкому общественному положению. Буржуа, который должен или погибнуть, или добиться того, чтобы его класс был первым в обществе и в государстве, не может примириться с этим. — Мелкий буржуа может без ущерба для своего спокойного образа жизни предоставить законодательство в области землевладения одному дворянству; он должен это сделать, так как у него достаточно хлопот по защите своих собственных городских интересов от влияния и посягательств дворянства. Буржуа никоим образом не может предоставить урегулирование имущественных отношений в деревне благоусмотрению дворянства, так как полное развитие его собственных интересов требует как можно более предпринимательского подхода также и к эксплуатации земледелия, создания класса сельскохозяйственных предпринимателей, свободной продажи и мобилизации [[59]] земельной собственности. Необходимость для землевладельцев доставать себе деньги под залог недвижимого имущества дает буржуа возможность воспользоваться этим и принуждает дворянство согласиться с тем, чтобы буржуазия оказывала влияние на законодательство о земельной собственности, по крайней мере в отношении законов об ипотеках. — Если мелкий буржуа со своими небольшими деловыми операциями, медленными оборотами, ограниченным числом клиентов, сосредоточенных на небольшом пространстве, не особенно страдал от жалкого старопрусского торгового законодательства и даже был еще очень благодарен за те ничтожные гарантии, которые оно ему давало, то для буржуа оно является уже невыносимым. Мелкий буржуа, чрезвычайно простые сделки которого редко являются коммерческими операциями между купцами и почти всегда представляют собой лишь продажи, производимые розничными торговцами или производителями непосредственно потребителю, — мелкий буржуа редко становится банкротом и легко может подчиниться старым прусским законам о банкротстве. По этим законам долги по векселям погашаются из имущества должника прежде всех других значащихся по документам долгов; но обыкновенно все имущество поглощается юстицией. Эти законы составлены прежде всего в интересах судейских чиновников, управляющих имуществом должника, а затем и в интересах всех не-буржуа против буржуа. Этим в особенности оказывается покровительство дворянству, которое вымогает или получает за отправленное им зерно векселя на покупателя или на комиссионера, и вообще всем, кому только раз в год приходится что-либо продавать и кто получает выручку по векселю и этим заканчивает всю торговую сделку. Из лиц, занимающихся торговлей, защитой пользуются опять-таки банкиры и оптовые торговцы, интересами же фабрикантов скорее пренебрегают. Буржуа, который имеет дело исключительно с коммерсантами, клиенты которого живут в различных местах, который получает векселя со всех концов света, должен прибегать к в высшей степени сложной системе различных сделок и во всякий момент оказывается втянутым в какое-нибудь банкротство, — такой буржуа при этих нелепых законах может лишь разориться. — Мелкий буржуа интересуется общей политикой своей страны лишь постольку, поскольку он хочет мира; ограниченный круг его жизненных интересов делает его неспособным наблюдать за отношениями между государствами. Буржуа, который ведет коммерческие дела с отдаленнейшими зарубежными странами или которому приходится конкурировать с ними, не может преуспевать без самого непосредственного влияния на внешнюю [[60]] политику своего государства. — Мелкий буржуа мог допускать, чтобы бюрократия и дворянство облагали его налогами, по тем же причинам, в силу которых он подчинялся бюрократии. Буржуа самым непосредственным образом заинтересован в таком распределении общественного бремени, чтобы оно как можно менее затрагивало его прибыль.

Одним словом, если мелкий буржуа мог довольствоваться тем, что он противопоставлял дворянству и бюрократии свою пассивность и неподатливость и обеспечивал себе некоторое влияние на общественную власть благодаря свойственной ему vis inertiae {{силе энергии. Ред.}}, то для буржуа это невозможно. Он должен сделать свой класс господствующим, а свой интерес решающим — в законодательстве, управлении, юстиции, налоговом обложении и нынешней политике. Чтобы не погибнуть, буржуазия должна беспрепятственно развиваться, ежедневно увеличивать свои капиталы, ежедневно уменьшать издержки производства своих товаров, ежедневно расширять свои торговые связи, свои рынки, ежедневно улучшать свои пути сообщения. К этому ее побуждает конкуренция на мировом рынке. А чтобы иметь возможность свободно и полно развиваться, она как раз и нуждается в политическом господстве, в подчинении всех других интересов своим интересам.

Но то, что немецкая буржуазия именно, теперь нуждается в политическом господстве, чтобы не погибнуть, мы уже покапали выше в связи с вопросами о покровительственных пошлинах и об отношении буржуазии к бюрократии. Однако самым убедительным доказательством этого является нынешнее состояние немецкого денежного и товарного рынка.

Процветание английской промышленности в 1845 г. и вызванные им железнодорожные спекуляции оказали на этот раз гораздо более сильное воздействие на Францию и на Германию, чем в какой бы то ни было из прежних периодов оживления. Немецкие фабриканты совершили выгодные операции, а вместе с этим начался подъем деловой жизни Германии вообще. Земледельческие округа нашли в Англии хороший рынок для своего зерна. Общее процветание оживило денежный рынок, облегчило кредит и привлекло на рынок множество мелких капиталов, из которых в Германии очень многие почти не находят себе применения {{дальнейшие страницы рукописи не сохранились. Ред.}}.

Печатается по рукописи
Написано Ф. Энгельсом в марте
апреле 1847 г.
Впервые опубликовано ИМЭЛС в 1929 г.

[[61]]

Ф. ЭНГЕЛЬС. ПРОТЕКЦИОНИЗМ ИЛИ СИСТЕМА СВОБОДЫ ТОРГОВЛИ 

С того момента как прусский король, испытывая нужду в деньгах и кредите, должен был обнародовать рескрипты от 3 февраля34, ни один здравомыслящий человек не сомневался в том, что абсолютной монархии в Германии, прежнему «христианско-германскому» господству, известному также под названием «отеческое правление», несмотря на все сопротивление и на все грозные тронные речи, навсегда пришел конец. Таким образом, наступил день, который буржуазия в Германии может считать началом своего владычества. Сами эти рескрипты представляют собой не что иное, как окутанное еще густым потсдамским туманом признание силы буржуазии. Значительная часть этого тумана рассеялась уже от одного слабого дуновения, исходящего от Соединенного ландтага, и очень скоро все эти хри-стианско-германские призраки совершенно исчезнут с лица земли.

Но поскольку положено начало господству средних классов, в первую голову должно было быть выдвинуто также требование, чтобы вся торговая политика Германии, а соответственно и Таможенного союза, была изъята из неумелых рук немецких государей, их министров и высокомерных, но в вопросах торговли и промышленности в высшей степени тупых и невежественных бюрократов и передана в ведение и на усмотрение тех, кто обладает необходимым знанием этого дела и непосредственно заинтересован в нем. Другими словами, вопрос о покровительственных и дифференциальных пошлинах или о свободе торговли должен был быть передан всецело на усмотрение буржуазии.

[[62]] Соединенный ландтаг в Берлине показал правительству, что буржуазия знает, что ей нужно; во время последних дебатов о пошлинах представителям шпандауской правительственной системы35 было в довольно ясных и резких выражениях указано, что они не в состоянии понять материальные интересы и не могут защищать и поддерживать их. Одного краковского дела36 было бы уже достаточно, чтобы заклеймить Вильгельма из Священного союза {{Фридриха-Вильгельма IV. Ред.}} и его министров как самых невежественных тупиц либо же как самых преступных предателей интересов благосостояния страны. Но, к ужасу его величества и его сиятельных сановников, стали обсуждаться еще многие другие вопросы, при разборе которых можно было услышать какие угодно, только не похвальные отзывы о способностях и проницательности королевских особ и министров, как покойных, так и здравствующих.

Среди самой буржуазии существуют две различные точки зрения как раз по вопросам промышленности и торговли. Не подлежит, однако, ни малейшему сомнению, что партия, отстаивающая покровительственные или дифференциальные пошлины, является безусловно самой сильной, самой многочисленной и самой влиятельной. Буржуазия и в самом деле не может сохранить свои позиции, укрепиться, достигнуть неограниченной власти, если она не будет искусственными мерами охранять и поощрять свою промышленность и свою торговлю. Без защиты от иностранной промышленности она в одно десятилетие была бы повержена и раздавлена. Весьма возможно, что даже эта защита не в состоянии оказать ей существенную и длительную помощь. Она слишком долго ждала, слишком спокойно лежала в пеленках, в которые ее на многие годы запеленали ее дражайшие государи. Ее обходили со всех сторон, ее обгоняли, у нее отняли самые лучшие ее позиции, она же спокойно сносила «тумаки» и у нее ни разу не нашлось достаточной энергии для того, чтобы избавиться от своих отчасти слабоумных, отчасти в высшей степени пронырливых отцов-наставников и начальников.

Теперь дело приняло другой оборот. Немецкие государи отныне могут быть только слугами у буржуазии, последней спицей в ее колеснице. Поскольку же у буржуазии есть еще время и возможность установить свою власть, покровительство немецкой промышленности и немецкой торговле является той единственной основой, которая может послужить для нее опорой. А то, что буржуазия хочет и должна хотеть [[63]] получить от немецких государей, она сумеет также и провести.

Но рядом с буржуазией существует еще весьма внушительное число людей, которых называют пролетариями, — рабочий, неимущий класс.

Спрашивается, что выигрывает этот последний от введения покровительственной системы? Получит ли он вследствие этого более высокую заработную плату, сможет ли он лучше питаться и одеваться, жить в более здоровых условиях, будет ли иметь больше досуга для отдыха и образования, получит ли он некоторые средства для более разумного и заботливого воспитания своих детей?

Господа буржуа, защищающие покровительственную систему, никогда не упускают случая выставлять на первый план благо рабочего класса. Судя по их словам, вместе с введением системы покровительства промышленности для рабочих наступит истинно райское житье, Германия благодаря этому превратится для пролетариев в землю Ханаанскую, где «реки текут млеком и медом». Но если, с другой стороны, послушать сторонников свободы торговли, то получается, что только при применении их системы неимущие люди смогут жить, «как у Христа за пазухой», т. е. в высшей степени привольно и весело.

В обеих партиях есть еще довольно много ограниченных людей, которые действительно верят в истинность своих собственных слов. Но те, кто в этих партиях поумнее, очень хорошо знают, что все это один только обман, рассчитанный лишь на то, чтобы сбить с толку массы и завербовать их на свою сторону.

Умному буржуа нечего доказывать, что рабочий, будет ли господствовать покровительственная система, или система свободы торговли, или смешанная, основанная на тех и других принципах, система, получит не более высокую заработную плату, чем та, которая абсолютно необходима ему для поддержания самого скудного существования. Рабочий получает как при одной, так и при другой системе ровно столько, сколько необходимо для сохранения его в качестве действующей рабочей машины.

Таким образом, с первого взгляда может показаться, что для пролетария, для неимущего совершенно безразлично, будет ли принадлежать решающее слово сторонникам покровительственной системы или сторонникам свободы торговли.

Но так как буржуазия в Германии, как уже было сказано выше, нуждается в покровительстве против заграницы, чтобы покончить с пережитками средневековья в лице феодальной [[64]] аристократии и с современными паразитами «божьей милостью», а также чтобы беспрепятственно раскрыть свою собственную внутреннюю сущность, то и рабочий класс заинтересован в том, что содействует неограниченному господству буржуазии.

Лишь тогда, когда существует только один эксплуатирующий и угнетающий класс — буржуазия, когда бедствия и нищета не могут быть поставлены в вину то одному, то другому сословию или одной только неограниченной монархии с ее бюрократами, — лишь тогда начинается последняя, решающая борьба, борьба между имущими и неимущими, борьба между буржуазией и пролетариатом.

Тогда поле сражения очистится от всех ненужных барьеров, тогда исчезнут все побочные, уводящие в сторону задачи, и позиции обеих враждебных армий будут определенны и ясны.

С установлением господства буржуазии рабочие, побуждаемые самими условиями, также достигают прогресса, имеющего бесконечно важное значение; отныне против существующего строя выступают и восстают уже не отдельные рабочие или, самое большее, сотни и тысячи их, но все они вместе как единый класс со своими особыми интересами и принципами, действуя по общему плану и объединенными силами, вступают в бой со своим последним и злейшим смертельным врагом — с буржуазией.

В исходе этой борьбы не может быть никакого сомнения. Буржуазия должна быть и будет низвергнута пролетариатом, подобно тому как аристократия и неограниченная монархия получили смертельный удар от среднего класса.

Одновременно с буржуазией падет и частная собственность, и победа рабочего класса навсегда положит конец всякому классовому и кастовому господству.

Написано Ф. Энгельсом в начале июня 1847 г.
Печатается по тексту газеты
Перевод с немецкого
Напечатано в «Deutsche - Brüsseler - Zeitung» №46, 10 июня 1847г

[[65]]

К. МАРКС

НИЩЕТА ФИЛОСОФИИ ОТВЕТ НА «ФИЛОСОФИЮ НИЩЕТЫ»37 г-на ПРУДОНА

Написано К. Марксом в первой половине 1847 г.
Печатается по тексту издания 1847 г. с учетом, поправок, сделанных в немецких изданиях 1885 и 1892 гг. и во французском издании 1896 г.
Впервые напечатано отдельной книгой в Париже и Брюсселе в 1847 г.

Подпись: Карл Маркс Перевод с французского

[[69]]

ПРЕДИСЛОВИЕ 

К несчастью г-на Прудона его странным образом не понимают в Европе. Во Франции за ним признают право быть плохим экономистом, потому что там он слывет за хорошего немецкого философа. В Германии за ним, напротив, признается право быть плохим философом, потому что там он слывет за одного из сильнейших французских экономистов. Принадлежа одновременно к числу и немцев и экономистов, мы намерены протестовать против этой двойной ошибки.

Читатель поймет, почему, выполняя этот неблагодарный труд, мы часто должны были отвлекаться от критики г-на Прудона, чтобы приниматься за критику немецкой философии и одновременно делать некоторые замечания по политической экономии.

Брюссель, 15 июня 1847 г.

Карл Маркс

Труд г-на Прудона не просто какой-нибудь политико-экономический трактат, не какая-нибудь обыкновенная книга, это — своего рода библия; там есть все: «тайны», «секреты, исторгнутые из недр божества», «откровения». Но так как в наше время пророков судят строже, чем обыкновенных авторов, то читателю придется безропотно пройти вместе с нами область бесплодной и туманной эрудиции «Книги бытия», чтобы потом уже подняться вместе с г-ном Прудоном в эфирные и плодоносные сферы сверх-социализма (см. Прудон, «Философия нищеты», пролог, стр. III, строка 20).

[[71]]

ГЛАВА ПЕРВАЯ. НАУЧНОЕ ОТКРЫТИЕ 

§I. ПРОТИВОПОЛОЖНОСТЬ МЕЖДУ ПОТРЕБИТЕЛЬНОЙ СТОИМОСТЬЮ И МЕНОВОЙ СТОИМОСТЬЮ 

«Способность всех продуктов, создаваемых самой природой или производимых промышленностью, служить для поддержания человеческого существования носит особое название потребительной стоимости. Способность же их обмениваться друг на друга называется меновой стоимостью... Каким же образом потребительная стоимость делается меновой стоимостью?.. Происхождение идеи стоимости» (меновой) «не было с достаточной тщательностью выяснено экономистами; поэтому нам необходимо остановиться на этом пункте. Так как очень многие нужные мне предметы существуют в природе лишь в ограниченном количестве или даже не существуют вовсе, то я принужден способствовать производству того, чего мне недостает; а так как я не могу один взяться за производство такой массы вещей, то я предложу другим людям, моим сотрудникам по различным родам деятельности, уступить мне часть производимых ими продуктов в обмен на продукт, производимый мной» (Прудон, т. I, гл. 2).

Г-н Прудон задается целью прежде всего выяснить нам двойственную природу стоимости, «различие внутри стоимости», процесс, который делает из стоимости потребительной стоимость меновую. Нам приходится остановиться вместе с г-ном Прудоном на этом акте пресуществления. Вот каким образом, по мнению нашего автора, совершается этот акт.

Весьма большое количество продуктов не дается природой, а производится только промышленностью. Раз потребности превосходят количество продуктов, доставляемых самой природой, то человек оказывается вынужденным прибегнуть к промышленному производству. Что же такое эта промышленность, по предположению г-на Прудона? Каково ее происхождение? Отдельный человек, нуждающийся в очень большом количестве вещей, «не может один взяться за производство такой [[72]] массы вещей». Многообразие потребностей, требующих удовлетворения, предполагает многообразие вещей, подлежащих производству, — без производства нет продуктов; а многообразие подлежащих производству вещей уже предполагает участие в их производстве более чем одного человека. Но коль скоро вы допускаете, что производством занимается более чем один человек, вы уже целиком предположили производство, основанное на разделении труда. Таким образом, предполагаемая г-ном Прудоном потребность сама предполагает разделение труда во всем его объеме. Допуская разделение труда, вы допускаете наличие обмена, а, следовательно, и меновой стоимости. С таким же точно правом можно было бы с самого начала предположить существование меновой стоимости.

Но г-н Прудон предпочел совершить движение по кругу. Последуем за ним во всех его изворотах, которые постоянно будут приводить нас опять к его исходной точке.

Чтобы выйти из того порядка вещей, где каждый производит в одиночку, и чтобы прийти к обмену, «я обращаюсь», — говорит Прудон, — «к моим сотрудникам по различным родам деятельности». Итак, я имею сотрудников, которые все занимаются различными родами деятельности, хотя мы — я и все другие, — по предположению г-на Прудона, еще не выходим тем самым из положения изолированных и оторванных от общества Робинзонов. Сотрудники и различные роды деятельности, разделение труда и обмен, подразумеваемый этим разделением труда, — все это просто-напросто падает с неба.

Резюмируем: я имею потребности, основанные на разделении труда и обмене. Предполагая эти потребности, г-н Прудон тем самым предполагает уже существование обмена и меновой стоимости, «происхождение» которой он как раз хотел «выяснить с большей тщательностью, чем другие экономисты».

Г-н Прудон мог бы с таким же правом перевернуть порядок вещей, не нарушая этим самым правильности своих заключений. Чтобы объяснить меновую стоимость, нужен обмен. Чтобы объяснить обмен, нужно разделение труда. Чтобы объяснить разделение труда, нужно существование потребностей, которые вызывают необходимость разделения труда. Чтобы объяснить эти потребности, нужно их «предположить», что не значит, однако, отрицать их, в противоположность первой аксиоме пролога г-на Прудона: «Предполагать бога — значит отрицать его» (пролог, стр. I).

Каким же образом г-н Прудон, который предполагает разделение труда известным, объясняет с его помощью меновую стоимость, которая все еще остается для него чем-то неизвестным?

[[73]] «Человек» решается «предложить другим людям, своим сотрудникам по различным родам деятельности», установить обмен и провести различие между потребительной стоимостью и меновой стоимостью. Соглашаясь на предложение признать это различие, сотрудники оставляют г-ну Прудону только одну «заботу»: констатировать совершившийся факт, отметить, «занести» в свой политико-экономический трактат «происхождение идеи стоимости». Однако нам-то он все еще должен объяснить «происхождение» этого предложения, должен, наконец, сказать, каким образом этому единичному человеку, этому Робинзону, внезапно пришла в голову идея сделать «своим сотрудникам» подобного рода предложение и почему эти сотрудники приняли его предложение без всякого протеста.

Г-н Прудон не входит в эти генеалогические подробности. Он просто прикладывает к факту обмена нечто вроде исторической печати, представляя его в виде предложения, которое могло бы быть сделано третьим лицом, старающимся установить этот обмен.

Вот образец «исторического и описательного метода» г-на Прудона, выражающего свое гордое презрение к «историческому и описательному методу» всяких Адамов Смитов и Рикардо.

Обмен имеет свою собственную историю. Он прошел через различные фазы.

Было время, как, например, в средние века, когда обменивался только излишек, избыток производства над потреблением.

Было еще другое время, когда не только излишек, но и все продукты, вся промышленная жизнь оказались в сфере торговли, когда все производство целиком стало зависеть от обмена. Как объяснить эту вторую фазу обмена — возведение меновой стоимости в ее вторую степень?

У г-на Прудона на это нашелся бы вполне готовый ответ: предположите, что тот или иной человек «предложил другим людям, своим сотрудникам по различным родам деятельности», возвести меновую стоимость в ее вторую степень.

Наконец, пришло время, когда все, на что люди привыкли смотреть как на неотчуждаемое, сделалось предметом обмена и торговли и стало отчуждаемым. Это — время, когда даже то, что дотоле передавалось, но никогда не обменивалось, дарилось, но никогда не продавалось, приобреталось, но никогда не покупалось, — добродетель, любовь, убеждение, знание, совесть и т. д., — когда все, наконец, стало предметом торговли. Это — время всеобщей коррупции, всеобщей продажности, или, выражаясь терминами политической экономии, время, когда всякая [[74]] вещь, духовная или физическая, сделавшись меновой стоимостью, выносится на рынок, чтобы найти оценку, наиболее соответствующую ее истинной стоимости.

Каким образом объяснить еще эту новую и последнюю фазу обмена — меновую стоимость в ее третьей степени?

У г-на Прудона и на это нашелся бы вполне готовый ответ: предположите, что некто «предложил другим людям, своим сотрудникам по различным родам деятельности», сделать из добродетели, любви и т. д. меновую стоимость — возвести меновую стоимость в ее третью и последнюю степень.

Как видите, «исторический и описательный метод» г-на Прудона на все годится, на все отвечает и все объясняет. Особенно же в тех случаях, когда дело идет о том, чтобы объяснить исторически «зарождение какой-нибудь экономической идеи», г-н Прудон предполагает человека, который предлагает другим людям, своим сотрудникам по различным родам деятельности, совершить этот акт зарождения, и вопрос исчерпан.

Отныне мы принимаем «зарождение» меновой стоимости за совершившийся факт; теперь нам остается только выяснить отношение меновой стоимости к потребительной стоимости. Послушаем г-на Прудона.

«Экономисты очень ясно обнаружили двойственный характер стоимости; но они не выяснили с такой же отчетливостью ее противоречивой природы; здесь-то и начинается наша критика... Недостаточно отметить этот поразительный контраст между потребительной стоимостью и меновой стоимостью, контраст, на который экономисты привыкли смотреть, как на вещь очень простую: следует показать, что эта мнимая простота скрывает в себе глубокую тайну, в которую мы обязаны проникнуть... Выражаясь техническим языком, мы можем сказать, что потребительная стоимость и меновая стоимость находятся в обратном отношении друг к другу».

Если мы хорошо уловили мысль г-на Прудона, то вот те четыре пункта, которые он берется установить:

1) Потребительная стоимость и меновая стоимость составляют «поразительный контраст», образуют противоположность друг другу.

2) Потребительная стоимость и меновая стоимость находятся в обратном отношении друг к другу, во взаимном противоречии.

3) Экономисты не заметили и не познали ни их противоположности, ни противоречия.

4) Критика г-на Прудона начинается с конца.

Мы также начнем с конца и, чтобы снять с экономистов обвинения, возводимые на них г-ном Прудоном, предоставим слово двум довольно видным экономистам.

[[75]] Сисмонди: «Противоположность между потребительной стоимостью и меновой стоимостью — к этой последней торговля свела все вещи» и т. д. («Очерки», т. II, стр. 162, брюссельское издание38).

Лодердель: «Как общее правило, национальное богатство» (потребительная стоимость) «уменьшается, по мере того как — с возрастанием меновой стоимости — увеличиваются индивидуальные богатства; а по мере того как эти последние в силу понижения меновой стоимости уменьшаются, национальное богатство, как правило, увеличивается» («Исследования о природе и происхождении национального богатства». Перевод Лажанти де Лаваиса. Париж, 180839).

На противоположности между потребительной стоимостью и меновой стоимостью Сисмонди построил свое главное учение, согласно которому уменьшение дохода пропорционально возрастанию производства.

Лодердель построил свою систему на принципе обратного отношения между двумя родами стоимости, и его доктрина была даже настолько популярна во времена Рикардо, что последний мог говорить о ней, как о чем-то всем известном.

«Вследствие смешения понятий меновой стоимости и богатства» (потребительной стоимости) «пытались утверждать, что богатство может быть увеличено путем уменьшения количества товаров, т. е. необходимых, полезных или приятных для жизни вещей» (Рикардо. «Начала политической экономии», перевод Констансио, с примечаниями Ж. В. Сэя. Париж, 1835, т. II, глава «О стоимости и богатстве»40).

Мы видим, что экономисты до г-на Прудона «отметили» глубокую тайну противоположности и противоречия. Посмотрим теперь, как г-н Прудон объясняет, в свою очередь, эту тайну после экономистов.

Если спрос остается неизменным, то меновая стоимость продукта понижается по мере того, как растет предложение; другими словами, чем изобильнее продукт по отношению к спросу, тем ниже его меновая стоимость или его цена. Vice versa {{наоборот. Ред.}}: чем слабее предложение по отношению к спросу, тем выше делается меновая стоимость или цена предлагаемого продукта; другими словами, чем более редки предлагаемые продукты по отношению к спросу, тем более они дороги. Меновая стоимость продукта зависит от его изобилия или от его редкости, но всегда по отношению к спросу. Предположите продукт более чем редкий, даже единственный в своем роде, — этот единственный продукт будет более чем изобилен, он будет излишен, если на него нет спроса. Наоборот, предположите, что какого-нибудь продукта имеются миллионы штук, — он все-таки будет редок, если его не хватает для удовлетворения спроса, т. е. если на него существует слишком большой спрос.

[[76]] Эти истины, мы бы сказали, почти банальны, однако нам нужно было их воспроизвести здесь, чтобы сделать понятными тайны г-на Прудона.

«Таким образом, следуя принципу вплоть до его конечных выводов, можно прийти к самому логичному в мире заключению: те вещи, употребление которых необходимо и количество которых безгранично, не должны цениться ни во что; те же вещи, полезность которых равна нулю, а редкость достигает крайних пределов, должны иметь бесконечно высокую цену. Наше затруднение довершается еще тем, что практика не допускает этих крайностей: с одной стороны, ни один производимый человеком продукт никогда не может по своему количеству увеличиваться до бесконечности; с другой стороны, самые редкие вещи в какой-то степени должны быть полезными, без чего они не могли бы иметь никакой стоимости. Потребительная стоимость и меновая стоимость остаются, таким образом, фатально связанными одна с другой, хотя по своей природе они постоянно стремятся исключить друг друга» (т. I, стр. 39).

Чем же, собственно, довершается затруднение г-на Прудона? Тем, что он просто-напросто забыл о спросе и о том, что какая-нибудь вещь может быть редкой или изобильной лишь постольку, поскольку на нее существует спрос. Оставляя спрос в стороне, он отождествляет меновую стоимость с редкостью, а потребительную стоимость — с изобилием. В самом деле, говоря, что «вещи, полезность которых равна нулю, а редкость достигает крайних пределов, имеют бесконечно высокую цену», — он просто выражает ту мысль, что меновая стоимость есть не что иное, как редкость. «Крайняя редкость и равная нулю полезность» — это редкость в чистом виде. «Бесконечно высокая цена» — это максимум меновой стоимости, меновая стоимость в чистом виде. Между этими двумя терминами он ставит знак равенства. Итак, меновая стоимость и редкость суть равнозначные термины. Приходя к этим мнимым «крайним выводам», г-н Прудон в действительности доводит до крайности не вещи, а только термины, служащие для их выражения, и этим самым обнаруживает гораздо большую способность к риторике, чем к логике. Он лишь снова находит свои первоначальные гипотезы во всей их наготе, в то время как думает, что обрел новые выводы. Благодаря тому же самому приему ему удается отождествить потребительную стоимость с изобилием в его чистом виде.

Поставив знак равенства между меновой стоимостью и редкостью, между потребительной стоимостью и изобилием, г-н Прудон очень изумляется, не находя ни потребительной стоимости в редкости и меновой стоимости, ни меновой стоимости в изобилии и потребительной стоимости; и так как он видит затем, что практика не допускает этих крайностей, то [[77]] ему остается только верить в тайну. Бесконечно высокая цена существует, по мнению г-на Прудона, именно потому, что нет покупателей, и он никогда их не найдет, пока он отвлекается от спроса.

С другой стороны, изобилие г-на Прудона представляет собой, повидимому, нечто самопроизвольно возникающее. Он совершенно забывает, что есть люди, которые создают это изобилие и в интересах которых — никогда не терять из виду спроса. В противном случае, как мог бы г-н Прудон утверждать, что очень полезные вещи должны иметь чрезвычайно низкую цену или даже ничего не стоить? Он, напротив, должен был бы прийти к заключению, что необходимо ограничить изобилие, сократить производство очень полезных вещей, если хотят повысить их цену, их меновую стоимость.

Старинные французские виноградари, добивавшиеся издания закона, который запретил бы разведение новых виноградников, точно так же, как и голландцы, сжигавшие азиатские пряности и выкорчевывавшие гвоздичные деревья на Молуккских островах, желали просто-напросто уменьшить изобилие, чтобы этим поднять меновую стоимость. В продолжение всего средневековья люди действовали по тому же самому принципу, ограничивая законами число подмастерьев, которых мог иметь у себя один мастер, и число инструментов, которые он мог употреблять. (См. Андерсон, «История торговли»41.)

Представив изобилие как потребительную стоимость и редкость как меновую стоимость, — нет ничего легче, как доказать, что изобилие и редкость находятся в обратном отношении друг к другу, — г-н Прудон отождествляет потребительную стоимость с предложением, а меновую стоимость — со спросом. Чтобы сделать антитезу еще более резкой, он совершает подмену терминов, ставя на место меновой стоимости «стоимость, определяемую мнением». Таким образом, борьба переносится на другую почву, и мы имеем, с одной стороны, полезность (потребительную стоимость, предложение), а с другой стороны — мнение (меновую стоимость, спрос).

Как примирить эти две противоположные силы? Как привести их к согласию? Можно ли найти у них хотя бы один общий обеим пункт?

Конечно, восклицает г-н Прудон, такой общий пункт имеется: это — свобода решения. Цена, которая явится результатом этой борьбы между спросом и предложением, между полезностью и мнением, не будет выражением вечной справедливости.

[[78]] Г-н Прудон продолжает развивать эту антитезу:

«В качестве свободного покупателя я — судья моих потребностей, судья пригодности предмета, судья цены, которую я хочу дать за него. С другой стороны, вы в качестве свободного производителя являетесь господином над средствами изготовления предмета и, следовательно, вы имеете возможность сокращать ваши издержки» (т. I, стр. 41).

А так как спрос или меновая стоимость тождественны с мнением, то г-н Прудон вынужден сказать:

«Доказано, что именно свободная воля человека и вызывает противоположность между потребительной стоимостью и меновой стоимостью. Как разрешить эту противоположность, пока будет существовать свободная воля? И как пожертвовать свободной волей, не жертвуя человеком?» (т. I, стр. 41).

Таким образом, нельзя прийти ни к какому результату. Существует борьба между двумя, так сказать, несоизмеримыми силами, между полезностью и мнением, между свободным покупателем и свободным производителем.

Взглянем на вещи несколько ближе.

Предложение не представляет собой исключительно полезности, спрос не представляет исключительно мнения. Разве тот, кто предъявляет спрос, не предлагает также какого-нибудь продукта или денег — знака, служащего представителем всех продуктов? А предлагая их, разве он не представляет, согласно г-ну Прудону, полезности или потребительной стоимости?

С другой стороны, разве тот, кто предлагает, не предъявляет, в свою очередь, спроса на какой-либо продукт или на деньги — на знак, представляющий все продукты? И не делается ли он, таким образом, представителем мнения, стоимости, определяемой мнением, или меновой стоимости?

Спрос есть в то же время предложение, предложение есть в то же время спрос. Таким образом, антитеза г-на Прудона, попросту отождествляющая предложение с полезностью, а спрос с мнением, покоится лишь на пустой абстракции.

То, что г-н Прудон называет потребительной стоимостью, другие экономисты точно с таким же правом называют стоимостью, определяемой мнением. Мы укажем только на Шторха («Курс политической экономии», Париж, 1823, стр. 48 и 4942).

Согласно Шторху, потребностями называются вещи, в которых мы чувствуем потребность; стоимостями — вещи, которым мы приписываем стоимость. Большинство вещей имеет стоимость только потому, что они удовлетворяют таким потребностям, которые порождены мнением. Мнение о наших потребностях может меняться, поэтому и полезность вещей, выражающая только отношение этих вещей к нашим потребностям, [[79]] также может меняться. Да и сами естественные потребности постоянно меняются. В самом деле, какое большое различие существует между главными предметами питания разных народов.

Борьба завязывается не между полезностью и мнением: она завязывается между меновой стоимостью, которую требует продавец, и меновой стоимостью, которую предлагает покупатель. Меновой стоимостью продукта является каждый раз равнодействующая этих, противоречащих друг другу, оценок.

В последнем счете предложение и спрос ставят лицом к лицу производство и потребление, но производство и потребление, основанные на индивидуальном обмене.

Предлагаемый продукт полезен не сам по себе. Его полезность устанавливается потребителем. И если даже за продуктом признана полезность, то он все-таки представляет не одну только полезность. В ходе производства продукт обменивался на все издержки производства, как, например, на сырье, заработную плату рабочих и т. д., словом, на такие вещи, которые все являются меновыми стоимостями. Следовательно, продукт представляет в глазах производителя некоторую сумму меновых стоимостей. Производитель предлагает не только полезный предмет, но и, кроме того и прежде всего, некоторую меновую стоимость.

Что касается спроса, то он действителен только при том условии, если имеет в своем распоряжении средства обмена. Эти средства, в свою очередь, суть продукты, меновые стоимости.

Таким образом, в предложении и спросе мы находим на одной стороне продукт, на который затрачены меновые стоимости, и потребность продать этот продукт; на другой стороне — средства, на которые также затрачены меновые стоимости, и желание купить.

Г-н Прудон противопоставляет свободного покупателя свободному производителю; и тому и другому он придает чисто метафизические качества. Это и побуждает его заявить: «Доказано, что именно свободная воля человека и вызывает противоположность между потребительной стоимостью и меновой стоимостью».

Производитель, если только он производит в обществе, основанном на разделении труда и на обмене, — а именно таково предположение г-на Прудона, — вынужден продавать. Г-н Прудон делает производителя господином над средствами производства; но он согласится с нами, что не от свободной воли зависят его средства производства. Даже более: эти средства производства в значительной части являются продуктами, [[80]] получаемыми производителем извне, и при современном производстве он не свободен даже настолько, чтобы производить продукты в желательном ему количестве. Современная степень развития производительных сил обязывает его производить в таком-то и таком-то масштабе.

Потребитель не более свободен, чем производитель. Его мнение основывается на его средствах и его потребностях. И те и другие определяются его общественным положением, которое зависит, в свою очередь, от организации общества в целом. Конечно, и рабочий, покупающий картофель, и содержанка, покупающая кружева, оба следуют своему собственному мнению. Но различие их мнений объясняется различием положения, занимаемого ими в обществе, а это различное положение в обществе является продуктом организации общества.

На чем основывается вся система потребностей — на мнении или на всей организации производства? Чаще всего потребности рождаются прямо из производства или из положения вещей, основанного на производстве. Мировая торговля почти целиком определяется не потребностями индивидуального потребления, а потребностями производства. Точно так же, если взять другой пример, мы спросим: не предполагает ли потребность в нотариусах существования данного гражданского права, представляющего собой только выражение определенной ступени в развитии собственности, т. е. определенной ступени в развитии производства?

Г-н Прудон не довольствуется тем, что из отношения между спросом и предложением он устранил только что упомянутые нами элементы. Он доводит абстракцию до последних пределов, сливая всех производителей в одного-единственного производителя, а всех потребителей в одного-единственного потребителя и заставляя эти два химерических лица вступать в борьбу друг с другом. Но в реальном мире дело происходит иначе. Конкуренция среди представителей предложения и конкуренция среди представителей спроса составляет необходимый элемент борьбы между покупателями и продавцами, борьбы, результатом которой является меновая стоимость.

Устранив издержки производства и конкуренцию, г-н Прудон может, к своему удовольствию, привести к абсурду формулу спроса и предложения.

«Предложение и спрос», — говорит он, — «суть не что иное, как две церемониальные формы, служащие для того, чтобы поставить лицом к лицу потребительную стоимость и меновую стоимость и вызвать их примирение. Это два электрических полюса, соединение которых должно вызывать явление сродства, называемое обменом» (т. I, стр. 49—50).

[[81]] С таким же правом можно было бы сказать, что обмен есть только «церемониальная форма», необходимая для того, чтобы поставить лицом к лицу потребителя и предмет потребления. С таким же правом можно было бы сказать, что все экономические отношения суть «церемониальные формы», при посредстве которых совершается непосредственное потребление. Предложение и спрос — не в большей и не в меньшей степени, чем индивидуальный обмен, — представляют собой отношения данного производства.

Итак, в чем же состоит вся диалектика г-на Прудона? В подмене понятий потребительной стоимости и меновой стоимости, спроса и предложения такими абстрактными и противоречивыми понятиями, как редкость и изобилие, полезность и мнение, один производитель и один потребитель, причем оба последние оказываются рыцарями свободной воли.

А к чему он хотел прийти таким путем?

К тому, чтобы сохранить себе возможность ввести позднее один из им же самим устраненных элементов, — а именно издержки производства, — в качестве синтеза потребительной стоимости и меновой стоимости. Именно таким путем издержки производства и конституируют в его глазах синтетическую, или конституированную, стоимость.

 

§II. КОНСТИТУИРОВАННАЯ, ИЛИ СИНТЕТИЧЕСКАЯ, СТОИМОСТЬ

«Стоимость» (меновая) «есть краеугольный камень экономического здания». Стоимость «конституированная» есть краеугольный камень системы экономических противоречий.

Что же это за «конституированная стоимость», составляющая все открытие г-на Прудона в политической экономии?

Раз признана полезность того или иного продукта, — труд является источником его стоимости. Мерой труда служит время. Относительная стоимость продуктов определяется рабочим временем, которое нужно было употребить на их производство. Цена есть денежное выражение относительной стоимости продукта. Наконец, конституированная стоимость продукта есть просто-напросто стоимость, образуемая воплощенным в нем рабочим временем.

Как Адам Смит открыл разделение труда, так г-н Прудон, в свою очередь, претендует на открытие «конституированной стоимости». Конечно, в этом открытии нет «чего-либо неслыханного», но нужно признать, что вообще нет ничего неслыханного ни в одном открытии экономической науки. Чувствуя всю важность своего открытия, г-н Прудон старается, однако, [[82]] умалить его значение, «чтобы успокоить читателя насчет своих претензий на оригинальность и примирить с собой умы, по своей робости мало склонные к восприятию новых идей». Но при оценке того, что сделано для определения стоимости каждым из его предшественников, он поневоле вынужден признать и во всеуслышание заявить, что наибольшая часть, львиная доля в этом деле принадлежит ему.

«Синтетическая идея стоимости была уже в смутных очертаниях усмотрена Адамом Смитом... Но у Адама Смита эта идея стоимости была совершенно интуитивной, а общество не изменяет своих привычек в силу веры в интуицию; его можно убедить только авторитетом фактов. Нужно было, чтобы антиномия получила более ясное и отчетливое выражение: Ж. В. Сэй и явился ее главным истолкователем».

Итак, вот законченная история открытия синтетической стоимости: у Адама Смита — смутная интуиция, у Ж. Б. Сэя — антиномия, у г-на Прудона — конституирующая и «конституированная» истина. И пусть не заблуждаются относительно этого: все другие экономисты, от Сэя до Прудона, ограничивались только тем, что тащились по заезженной дороге антиномии.

«Невероятно, что столько разумных людей в течение сорока лет бились над такой простой идеей. Но нет, стоимости сравниваются между собой, не имея ни одного общего им пункта и никакой единицы меры, — вот что решились утверждать экономисты XIX века против всех и вопреки всем, вместо того чтобы принять революционную теорию равенства. Что скажет об этом потомство?» (т. I, стр. 68).

Спрошенное столь внезапно потомство прежде всего придет в смущение насчет хронологии. Ему неизбежно придется задаться вопросом: разве Рикардо и его школа не были экономистами XIX века? Система Рикардо, основанная на том принципе, что «относительная стоимость товаров зависит исключительно от количества труда, требуемого для их производства», восходит к 1817 году. Рикардо — глава целой школы, господствующей в Англии со времени Реставрации43. Учение Рикардо строго, безжалостно резюмирует точку зрения всей английской буржуазии, которая, в свою очередь, является воплощением современной буржуазии. «Что скажет об этом потомство?» Оно не скажет, что г-н Прудон вовсе не знал Рикардо, ибо он говорит о нем, говорит немало, постоянно возвращается к нему и кончает тем, что называет его учение «набором фраз». Если когда-либо потомство вмешается в этот вопрос, оно скажет, может быть, что г-н Прудон, боясь задеть англофобские чувства своих читателей, предпочел сделать самого себя ответственным издателем идей Рикардо. Но как бы то ни было, оно [[83]] найдет весьма наивным, что г-н Прудон выдает за «революционную теорию будущего» то, что Рикардо научно изложил как теорию современного общества, общества буржуазного; оно найдет весьма наивным, что г-н Прудон принимает, таким образом, за разрешение антиномии между полезностью и меновой стоимостью то, что Рикардо и его школа задолго до него представили как научную формулу одной только стороны антиномии: меновой стоимости. Но оставим потомство раз и навсегда в стороне и приведем г-на Прудона на очную ставку с его предшественником Рикардо. Вот несколько мест из произведения этого автора, резюмирующих его учение о стоимости:

«Полезность не является мерой меновой стоимости, хотя она абсолютно необходима для последней» (стр. 3, т. I «Начал политической экономии» и т. д., перевод с английского Ф. С. Констансио, Париж, 1835).

«Раз вещи признаны сами по себе полезными, то свою меновую стоимость они черпают из двух источников: из своей редкости и из количества труда, требующегося для их добывания. Существуют вещи, стоимость которых зависит только от их редкости. Так как никаким трудом нельзя увеличить их количество, то стоимость их не может быть понижена посредством увеличения предложения. К такого рода вещам принадлежат драгоценные статуи и картины и т. д. Стоимость их зависит только от богатства, вкусов и прихоти тех лиц, которые желают приобрести подобные предметы» (стр. 4 и 5, т. I цит. соч.). «Но в массе товаров, повседневно обращающихся на рынке, такие товары составляют лишь весьма малую долю. Так как подавляющее большинство вещей, которыми люди хотят обладать, доставляется трудом, то количество их, всякий раз когда мы пожелаем затратить необходимый для их производства труд, может быть увеличено до таких масштабов, границы которых почти невозможно указать, и не только в одной стране, но и во многих странах» (стр. 5, т. I цит. соч.). «Вот почему, говоря о товарах, об их меновой стоимости и о принципах, регулирующих их относительные цены, мы всегда имеем в виду только такие товары, количество которых может быть увеличено человеческим трудом и производство которых стимулируется конкуренцией и не встречает никаких препятствий» (т. I, стр. 5).

Рикардо цитирует Адама Смита, который, по его мнению, «определил с большой точностью первоначальный источник всякой меновой стоимости» (см. Смит, кн. I, гл. 544). Затем он прибавляет:

«Учение о том, что именно это» (т. е. рабочее время) «является основанием меновой стоимости всех вещей, кроме тех, количество коих не может быть как угодно увеличено человеческим трудом, имеет для политической экономии чрезвычайно важное значение; ибо ничто не порождало так много ошибок и разногласий в этой науке, как именно неточность и неопределенность смысла, который вкладывался в слово «стоимость»» (т. I, стр. 8). «Если меновая стоимость товаров определяется количеством труда, воплощенного в них, то всякое возрастание этого количества должно неизбежно увеличивать стоимость товара, на производство которого затрачен этот труд, а всякое уменьшение количества труда — понажать ее» (т. I, стр. 8).

[[84]] Затем Рикардо упрекает А. Смита в том, что он:

1) «Дает стоимости еще другую меру, помимо труда: иногда стоимость хлеба, иногда то количество труда, которое можно купить за эту вещь», и т. д. (т. I, стр. 9 и 10).

2) «Принимая безоговорочно самый принцип, ограничивает, однако, его применение первобытным и грубым состоянием общества, предшествующим накоплению капиталов и установлению собственности на землю» (т. I, стр. 21).

Рикардо старается доказать, что земельная собственность, т, е. рента, не может изменить относительной стоимости сельскохозяйственных товаров и что накопление капиталов оказывает лишь преходящее и колебательное действие на относительные стоимости, определяемые сравнительным количеством труда, который употреблен на их производство. Для защиты этого положения он создает свою знаменитую теорию земельной ренты, разлагает капитал на его составные части и в конечном счете не находит в нем ничего, кроме накопленного труда. Затем он развивает целую теорию заработной платы и прибыли и доказывает, что заработная плата и прибыль повышаются и понижаются в обратном отношении друг к другу и что это не влияет на относительную стоимость продукта. Он не игнорирует того влияния, которое могут оказывать на пропорциональную стоимость продуктов накопление капиталов и различие в их природе (капиталы основные и капиталы оборотные), равно как и уровень заработной платы. Эти проблемы являются даже основными проблемами для Рикардо.

«Всякая экономия в труде», — говорит он, — «всегда понижает относительную стоимость {{Риккардо определяет, как известно, стоимость товара «количеством труда, потребного для его изготовления». Но форма обмена, господствующая при всяком способе производства, основанном на производстве товаров, а, следовательно, и при капиталистическом способе производства, приводит к тому, что эта стоимость выражается не прямо, в количестве труда, а в количестве какого-нибудь товара (будут ли это деньги или нет – всё равно), называется у Риккардо относительной стоимостью этого товара. – Ф. Э. (Примечание Энгельса к немецкому изданию 1885 г.). Ред.}} товара, все равно, касается ли эта экономия труда, необходимого для изготовления самого предмета, или же труда, необходимого для образования капитала, употребляемого в этом производстве» (т. I, стр. 28). «Поэтому, пока труд одного дня продолжает давать одному то же самое количество рыбы, а другому то же самое количество дичи, естественный уровень соответствующих цен при обмене останется постоянно тем же самым, как бы при этом ни изменялась заработная плата и прибыль и какое бы действие ни оказывало накопление капитала» (т. I, стр. 32). «Мы рассматривали труд как основу стоимости вещей, а количество труда, необходимого для их производства, как норму, определяющую соответствующие количества товаров, которые должны обмениваться друг на друга; но мы и не думали отрицать случайного и временного отклонения рыночной цены товаров от этой их первичной и естественной [[85]] цены» (т. I, стр. 105 цит. соч.). «Цены вещей в конечном счете регулируются издержками производства, а не отношением между предложением и спросом, как это часто утверждали» (т. II, стр. 253).

Лорд Лодердель исследовал изменения меновой стоимости, исходя из закона предложения и спроса, или редкости и изобилия по отношению к спросу. По его мнению, стоимость вещи может увеличиваться, когда количество этой вещи уменьшается или когда спрос на нее увеличивается; стоимость может уменьшаться в силу увеличения количества этой вещи или в силу уменьшения спроса. Таким образом, стоимость вещи может изменяться под действием восьми различных причин, а именно: четырех причин, относящихся к самой этой вещи, и четырех причин, относящихся к деньгам или ко всякому иному товару, служащему мерой ее стоимости. Вот как Рикардо опровергает этот взгляд:

«Стоимость продуктов, составляющих предмет монополии отдельного лица или компании, изменяется в соответствии с законом, который был установлен лордом Лодерделем: она понижается по мере увеличения предложения этих продуктов и повышается вместе с усилением требования на них со стороны покупателей. Цена их не стоит ни в какой необходимой связи с их естественной стоимостью. Что же касается цены тех вещей, которые являются предметом конкуренции среди продавцов и количество которых может быть увеличено в какой угодно умеренной степени, то она в конечном счете зависит не от отношения между спросом и предложением, а от увеличения или уменьшения издержек производства» (т. II, стр.259).

Мы предоставляем самому читателю сравнить такой точный, такой ясный и такой простой язык Рикардо с риторическими потугами, к которым прибегает г-н Прудон для того, чтобы прийти к определению относительной стоимости рабочим временем.

Рикардо показывает нам действительное движение буржуазного производства — движение, конституирующее стоимость. Г-н Прудон, отвлекаясь от этого действительного движения, «бьется» над изобретением новых способов устроения мира по новой будто бы формуле, представляющей лишь теоретическое выражение реально существующего движения, так хорошо изображенного у Рикардо. Рикардо берет за отправной пункт современное общество, чтобы показать нам, каким образом оно конституирует стоимость; г-н Прудон берет за отправной пункт конституированную стоимость, чтобы посредством этой стоимости конституировать новый социальный мир. Согласно г-ну Прудону, конституированная стоимость должна описать круг и снова стать конституирующим началом по отношению к миру, уже целиком конституированному именно по этому [[86]] способу оценки. Для Рикардо определение стоимости рабочим временем есть закон меновой стоимости; для г-на Прудона оно есть синтез потребительной и меновой стоимости. Теория стой-мости Рикардо есть научное истолкование современной экономической жизни; теория стоимости г-на Прудона есть утопическое истолкование теории Рикардо. Рикардо устанавливает истинность своей формулы, выводя ее из всех экономических отношений и объясняя с ее помощью все явления, даже те, которые на первый взгляд кажутся ей противоречащими, как, например, рента, накопление капиталов и отношение заработной платы к прибыли; именно это и делает из его теории научную систему. Г-н Прудон, вновь — и притом лишь посредством совершенно произвольных гипотез — открывший эту формулу Рикардо, принужден затем изыскивать изолированные экономические факты, которые он насилует и фальсифицирует с целью выставить их в качестве примеров, в качестве существующих уже образцов применения, в качестве начала осуществления его спасительной идеи. (См. наш §3 «Применение конституированной стоимости».)

Перейдем теперь к тем выводам, которые г-н Прудон извлекает из конституированной (рабочим временем) стоимости.

— Данное количество труда равноценно продукту, созданному тем же количеством труда.

— Всякий день труда стоит другого дня труда, т. е. взятый в равном количестве труд одного человека стоит труда другого человека: между ними нет качественной разницы. При равном количестве труда продукт одного обменивается на продукт другого. Все люди суть наемные работники и притом работники, одинаково оплачиваемые за равное рабочее время. Обмен совершается на началах полного равенства.

Представляют ли собой эти выводы естественные, неоспоримые следствия стоимости «конституированной», или определенной рабочим временем?

Если относительная стоимость товара определяется количеством труда, требуемого для его производства, то отсюда естественно следует, что относительная стоимость труда, или заработная плата, тоже определяется количеством труда, необходимого для производства заработной платы. Заработная плата, т. е. относительная стоимость, или цена, труда определяется, следовательно, рабочим временем, нужным для производства всего того, что необходимо для содержания рабочего.

«Уменьшите издержки производства шляп, и цена их, в конце концов, понизится до уровня их новой естественной цены, хотя спрос мог бы [[87]] удвоиться, утроиться или учетвериться. Уменьшите — посредством уменьшения естественной цены пищи и одежды, служащих для поддержания жизни, — издержки на содержание людей, и заработная плата, в конце концов, упадет, несмотря на то, что спрос на рабочие руки может значительно увеличиться» (Рикардо, т. II, стр. 253).

Конечно, язык Рикардо циничен до крайности. Ставить на одну доску издержки производства шляп и издержки на содержание человека — это значит превращать человека в шляпу. Но не кричите очень о цинизме! Цинизм заключается не в словах, описывающих действительность, а в самой действительности! Такие французские писатели, как гг. Дроз, Бланки, Росси и другие, доставляют себе невинное удовольствие доказывать свое превосходство над английскими экономистами соблюдением благопристойных форм «гуманного» языка; если они ставят в упрек Рикардо и его школе цинизм языка, то они делают это потому, что им неприятно видеть, как современные экономические отношения изображаются во всей их неприглядности и как разоблачаются сокровенные тайны буржуазии.

Резюмируем: труд, будучи сам товаром, измеряется в качестве такового рабочим временем, которое необходимо для производства труда-товара. А что нужно для производства труда-товара? Для этого нужно именно то рабочее время, которое затрачивается на производство предметов, необходимых для непрерывного поддержания труда, т. е. для предоставления рабочему возможности жить и продолжать свой род. Естественная цена труда есть не что иное, как минимум заработной платы {{Тезис о том, что «естественная», т. е. нормальная, цена рабочей силы совпадает с минимумом за работной платы, т. е. с эквивалентом стоимости средств существования, безусловно необходимых для жизни рабочего и продолжения его рода, был впервые выдвинут мною в «Набросках к критике политической экономии» («Deutsch-Französische Jahrbücher», Париж, 1844) и в «Положении рабочего класса в Англии»45. Как видно из текста, Маркс принял тогда этот тезис. У нас обоих заимствовал его Лассаль. Но, хотя заработная плата и имеет в действительности постоянную тенденцию приближаться к своему минимуму, упомянутый тезис все-таки неверен. Тот факт, что рабочая сила оплачивается обыкновенно в среднем ниже своей стоимости, не может изменить ее стоимости. В «Капитале» Маркс исправил вышеприведенный тезис (параграф: «Купля и продажа рабочей силы»), а также выяснил обстоятельства (глава XXIII: «Всеобщий закон капиталистического накопления»), позволяющие при капиталистическом производстве все более и более снижать цену рабочей силы ниже её стоимости. — Ф. Э. (Примечание Энгельса к немецкому изданию 1885 г.)}}. Если рыночная цена заработной платы поднимается выше ее естественной цены, то случается это именно потому, что закон стоимости, возведенный г-ном Прудоном в принцип, находит себе противовес в последствиях тех колебаний, которые происходят в отношениях между предложением и спросом. Но минимум заработной платы остается тем не менее [[88]] центром, к которому тяготеют рыночные цены заработной платы.

Таким образом, измеряемая рабочим временем относительная стоимость роковым образом оказывается формулой современного рабства рабочего, вместо того чтобы быть, как того желает г-н Прудон, «революционной теорией» освобождения пролетариата.

Посмотрим теперь, в какой степени применение рабочего времени в качестве меры стоимости оказывается несовместимым с существующим антагонизмом классов и с неравным распределением продукта труда между непосредственным работником и владельцем накопленного труда.

Возьмем любой продукт, например, холст. Этот продукт, как таковой, заключает в себе определенное количество труда. Это количество труда останется всегда тем же самым, как бы ни изменялось взаимное положение тех, кто участвовал в создании этого продукта.

Возьмем другой продукт, сукно, и предположим, что его производство потребовало того же количества труда, что и производство холста.

Обменивая эти продукты один на другой, мы обмениваем равные количества труда. Обменивая эти равные количества рабочего времени, мы еще не изменяем взаимного положения производителей, точно так же как не изменяем ничего во взаимоотношениях рабочих и фабрикантов. Утверждать, что этот обмен продуктов, стоимость которых измеряется рабочим временем, ведет к равному вознаграждению всех производителей, это значит предполагать, что равное участие в продукте существовало еще до обмена. Когда произойдет обмен сукна на холст, производители сукна будут иметь в холсте точно такие же доли, какие они раньше имели в сукне.

Заблуждение г-на Прудона происходит от того, что он принимает за следствие то, что в лучшем случае есть не более как необоснованное предположение.

Пойдем далее.

Предполагаем ли мы, по крайней мере, беря рабочее время как меру стоимости, что рабочие дни эквивалентны и что день одного человека стоит дня другого? Нет.

Допустим на минуту, что рабочий день ювелира равноценен трем рабочим дням ткача; также и в этом случае всякое изменение стоимости ювелирных изделий по отношению к тканям, поскольку оно не является преходящим результатом колебаний спроса и предложения, должно иметь своей причиной уменьшение или увеличение рабочего времени, употребленного той [[89]] или другой стороной на производство. Если три рабочих дня различных работников будут относиться друг к другу как 1, 2, 3, то всякое изменение в относительной стоимости их продуктов будет пропорционально этим же числам — 1, 2, 3. Таким образом, можно измерять стоимость рабочим временем, несмотря на неравенство стоимости различных рабочих дней; но чтобы применять подобную меру, нужно иметь сравнительную шкалу стоимости различных рабочих дней; эта шкала устанавливается конкуренцией.

Стоит ли час вашей работы столько же, сколько час моей работы? Это вопрос, разрешаемый конкуренцией.

Конкуренция, по мнению одного американского экономиста, определяет, сколько дней простого труда содержится в одном дне сложного труда. Не предполагает ли это сведение дней сложного труда к дням простого труда, что за меру стоимости принимается именно простой труд? То обстоятельство, что мерой стоимости служит одно лишь количество труда безотносительно к его качеству, предполагает, в свою очередь, что стержнем производственной деятельности сделался простой труд. Оно предполагает, что различные виды труда приравниваются друг к другу путем подчинения человека машине или путем крайнего разделения труда; что труд оттесняет человеческую личность на задний план; что часовой маятник сделался точной мерой относительной деятельности двух рабочих, точно так же как он служит мерой скорости двух локомотивов. Поэтому не следует говорить, что рабочий час одного человека стоит рабочего часа другого, но вернее будет сказать, что человек в течение одного часа стоит другого человека в течение тоже одного часа. Время — все, человек — ничто; он, самое большее, только воплощение времени. Теперь уже нет более речи о качестве. Количество одно только решает все: час за час, день за день; но это уравнивание труда не есть дело вечной справедливости г-на Прудона; оно просто-напросто факт современной промышленности.

На предприятии, работающем с помощью машин, труд одного рабочего почти ничем не отличается от труда другого рабочего; рабочие могут различаться только количеством времени, употребляемого ими на работу. Тем не менее эта количественная разница становится, с известной точки зрения, качественной, поскольку время, отдаваемое работе, зависит отчасти от причин чисто материального характера, каковы, например, физическое сложение, возраст, пол; отчасти же от моральных причин чисто негативного свойства, каковы, например, терпение, невозмутимость, усидчивость. Наконец, если и имеется [[90]] качественная разница в труде рабочих, то это, самое большее,— качество наихудшего качества, которое далеко не представляет собой какой-либо отличительной особенности. Вот каково в последнем счете положение вещей в современной промышленности. И по этому-то уже осуществившемуся равенству машинного труда г-н Прудон проводит рубанком «уравнивания», которое он намеревается повсюду осуществить в «грядущие времена».

Все «уравнительные» следствия, выводимые г-ном Прудоном из учения Рикардо, основываются на одном коренном заблуждении. Дело в том, что он смешивает стоимость товаров, измеряемую количеством заключенного в них труда, со стоимостью товаров, измеряемой «стоимостью труда». Если бы эти два способа измерения стоимости товаров сливались в один, то можно было бы с одинаковым правом сказать: относительная стоимость какого бы то ни было товара измеряется количеством заключенного в нем труда; или: она измеряется количеством труда, которое можно на нее купить; или еще иначе: она измеряется количеством труда, за которое можно ее приобрести. Но дело обстоит далеко не так. Стоимость труда так же мало может служить мерой стоимости, как и стоимость всякого другого товара. Достаточно нескольких примеров, чтобы еще лучше уяснить сказанное.

Если мюи {{французская старинная мера ёмкости; для сыпучих тел равна приблизительно 18 гектолитрам. Ред.}} зерна стоит двух дней труда, между тем как прежде он стоил одного, то произойдет удвоение его первоначальной стоимости; но этот мюи зерна не может приводить в действие вдвое большее количество труда, потому что он продолжает содержать в себе только такое количество питательного вещества, что и прежде. Таким образом, стоимость зерна, измеряемая количеством труда, употребленного на его производство, возросла бы вдвое; но, измеряемая количеством труда, которое может быть на него куплено, или количеством труда, за которое можно его купить, она отнюдь не удвоилась бы. С другой стороны, если бы тот же самый труд стал производить вдвое больше одежды, чем прежде, то относительная стоимость одежды упала бы при этом наполовину; но тем не менее способность этого двойного количества одежды распоряжаться определенным количеством труда не уменьшилась бы вдвое, или, иначе, тот же самый труд не мог бы получить в свое распоряжение вдвое большего количества одежды; и это потому, что половина изготовленной теперь одежды продолжала бы [[91]] служить рабочему точно так же, как такое же количество одежды в прошлом.

Таким образом, определять относительную стоимость товаров стоимостью труда значит противоречить экономическим фактам. Это значит вращаться в порочном кругу, это значит определять относительную стоимость посредством такой относительной стоимости, которая сама еще должна быть определена.

Нет никакого сомнения в том, что г-н Прудон смешивает два способа измерения: измерение посредством рабочего времени, необходимого для производства какого-либо товара, и измерение посредством стоимости труда. «Труд всякого человека, — говорит он, — может купить стоимость, которую он в себе заключает». Таким образом, по его мнению, определенное количество труда, заключенного в продукте, эквивалентно вознаграждению работника, т. е. эквивалентно стоимости труда. На том же самом основании он смешивает издержки производства с заработной платой.

«Что такое заработная плата? Это себестоимость хлеба и т. д., это полная цена всех вещей. Пойдем еще дальше. Заработная плата есть пропорциональность элементов, составляющих богатство».

Что такое заработная плата? Это стоимость труда.

Адам Смит принимает за меру стоимости иногда рабочее время, необходимое для производства товара, а иногда стоимость труда. Рикардо раскрыл эту ошибку, ясно показав различие между этими двумя способами измерения. Г-н Прудон усугубляет ошибку Адама Смита, отождествляя эти две вещи, в то время как у Адама Смита они только ставятся рядом.

Г-н Прудон ищет меру относительной стоимости товаров для того, чтобы найти затем правильную пропорцию, в которой рабочие должны участвовать в продукте, или, другими словами, чтобы определить относительную стоимость труда. Для определения же меры относительной стоимости товаров он не придумал ничего лучшего, как выдать за эквивалент определенного количества труда ту сумму продуктов, которая им создана, что равносильно предположению, будто все общество состоит из одних только непосредственных работников, получающих свой собственный продукт в виде заработной платы. Кроме того, он принимает за существующий факт равноценность рабочих дней различных работников. Словом, он ищет меру относительной стоимости товаров, чтобы найти равное вознаграждение работников, и принимает равенство заработных [[92]] плат как данный, уже вполне установленный факт, чтобы, исходя из этого равенства, найти относительную стоимость товаров. Какая восхитительная диалектика!

«Сэй и следовавшие за ним экономисты указывали, что, принимая труд за принцип и действительную причину стоимости, мы попадаем в порочный круг, так как труд сам является предметом, стоимость которого надлежит установить, и таким же товаром, как и все другие. Замечу с позволения этих экономистов, что, говоря таким образом, они обнаружили поразительную невнимательность. Труду приписывают стоимость не постольку, поскольку он сам есть товар, а имея в виду те стоимости, которые, как предполагают, потенциально заключены в нем. Стоимость труда есть фигуральное выражение, предвосхищающее переход причины в следствие. Это-такая же фикция, как и производительность капитала. Труд производит, капитал стоит... Выражаясь эллиптически {{сокращённо, опуская некоторые звенья. Ред.}}, говорят о стоимости труда... Труд, как и свобода... по своей природе есть нечто неясное и неопределенное, но качественно определяющееся в своем объекте; иначе говоря, труд становится реальностью через свой продукт».

«Но к чему настаивать? Так как экономист» (читайте: г-н Прудон) «изменяет название вещей, vera rerum vocabula {{истинные наименования вещей. Ред.}}, то он сам молчаливо сознается в своем бессилии и устраняется от обсуждения вопроса» (Прудон, т. I, стр. 188).

Как мы видели, г-н Прудон превращает стоимость труда в «действительную причину» стоимости продуктов, так что заработная плата — официальное название «стоимости труда» — составляет, по его мнению, полную цену всякой вещи. Вот почему его смущает возражение Сэя. В труде-товаре, этой ужасной действительности, он видит только грамматическое сокращение. Значит, все современное общество, основанное на труде-товаре, отныне оказывается основанным лишь на некоторого рода поэтической вольности, на фигуральном выражении. И если общество захочет «устранить все те неудобства», от которых оно страдает, то ему стоит только устранить неблагозвучные выражения, изменить язык, а для этого ему лишь следует обратиться к Академии и попросить нового издания ее словаря. После всего этого не трудно понять, зачем в сочинении, посвященном политической экономии, г-н Прудон счел нужным войти в длинные рассуждения об этимологии и о других частях грамматики. Так, например, он все еще с ученым видом полемизирует против устаревшего представления, будто слово servus {{раб. Ред.}} происходит от servare {{сохранять. Ред.}}. Эти филологические рассуждения имеют глубокий смысл, эзотерический {{сокровенный, предназначенный только для посвящённых. Ред.}} смысл, они составляют существенную часть аргументации г-на Прудона.

Поскольку труд {{в экземпляре, подаренном Марксом в 1876 г. Н. Утиной, после слова «труд» добавлено: «рабочая сила». Это же добавление сделано во французском издании 1896 года. Ред.}} продается и покупается, он является таким же товаром, как и всякий другой товар, и имеет, следовательно, меновую стоимость. Но стоимость труда, или труд в качестве товара, так же мало производит, как стоимость хлеба, или хлеб в качестве товара, служит пищей.

Труд «стоит» больше или меньше в зависимости от большей или меньшей дороговизны предметов питания, от той или иной величины спроса на рабочие руки и предложения их и т. д. и т. д.

Труд вовсе не есть «нечто неопределенное»; продается и покупается не труд вообще, а всегда тот или иной определенный труд. Не только труд качественно определяется объектом, но и объект, в свою очередь, определяется специфическими качествами труда.

[[93]] Поскольку труд продается и покупается, он сам является товаром. Зачем его покупают? «Ввиду тех стоимостей, которые, как предполагают, потенциально заключены в нем». Но когда говорят, что такая-то вещь есть товар, то речь идет уже не о цели, ради которой ее покупают, т. е. не о пользе, которую хотят извлечь из нее, не об употреблении, которое думают из нее сделать. Она — товар как предмет торговли. Все рассуждения г-на Прудона сводятся только к следующему: труд покупается не в качестве непосредственного объекта потребления. Конечно, нет, — его покупают как орудие производства, как купили бы, например, машину. Поскольку труд есть товар, он имеет стоимость, но не производит. Г-н Прудон мог бы с таким же точно правом сказать, что не существует вообще никаких товаров, так как всякий товар покупается лишь ради той или иной его полезности и никогда — в качестве товара как такового.

Измеряя стоимость товаров трудом, г-н Прудон смутно догадывается, что нельзя не подвести под эту общую меру и труд, поскольку он имеет стоимость, является трудом-товаром. Он предчувствует, что это значит признать минимум заработной платы естественной и нормальной ценой непосредственного труда, а следовательно, признать современный общественный строй. Чтобы увернуться от этого рокового вывода, он делает крутой поворот и утверждает, что труд не товар, что он не может иметь стоимости. Он забывает, что сам же принял стоимость труда за меру, забывает, что вся его система основана на труде-товаре, на труде — предмете торговли, который продается, покупается, обменивается на продукты и т. д., наконец, на [[94]] труде, составляющем непосредственный источник дохода работника. Он забывает все.

Чтобы спасти свою систему, он готов пожертвовать ее основой.

Et propter vitam vivendi perdere causas! {{И потерять ради жизни весь жизненный корень! (Ювенал, «Сатиры»). Ред.}}

Теперь мы приходим к некоему новому определению «конституированной стоимости»:

«Стоимость есть отношение пропорциональности продуктов, составляющих богатство».

Заметим сначала, что в простом выражении «относительная или меновая стоимость» содержится уже представление о том или ином отношении, в котором продукты обмениваются друг на друга. Называя это отношение «отношением пропорциональности», вы ровно ничего не изменяете в относительной стоимости, кроме названия. Никакое повышение или понижение стоимости продукта нисколько не уничтожает его свойства — находиться в том или ином «отношении пропорциональности» к другим продуктам, составляющим богатстве.

К чему же этот новый термин, не вносящий нового понятия?

«Отношение пропорциональности» наводит на мысль о многих других экономических отношениях, например, о пропорциональности производства, о надлежащей пропорции между спросом и предложением и т. д.; и обо всем этом думал г-н Прудон, формулируя эту дидактическую парафразу меновой стоимости.

Прежде всего: так как относительная стоимость продуктов определяется сравнительным количеством труда, употребленного на производство каждого из них, то в данном случае отношение пропорциональности обозначает относительное количество продуктов, могущих быть произведенными в данный промежуток времени и способных поэтому обмениваться друг на друга.

Посмотрим, какую пользу г-н Прудон извлекает из этого отношения пропорциональности.

Каждому известно, что в тех случаях, когда спрос и предложение уравновешивают друг друга, относительная стоимость любого продукта с точностью определяется заключенным в нем количеством труда, т. е. эта относительная стоимость выражает отношение пропорциональности как раз в том смысле, который мы только что выяснили. Г-н Прудон ставит на голову действительный порядок вещей. Начинайте с измерения относительной стоимости продукта количеством заключенного в нем труда, [[95]] — говорит он, — и тогда спрос и предложение неизбежно придут в равновесие. Производство будет соответствовать потреблению, продукты всегда будут обмениваться беспрепятственно, а их рыночные цены будут с точностью выражать их истинную стоимость. Вместо того чтобы говорить, как все люди: в хорошую погоду можно встретить много гуляющих, г-н Прудон отправляет своих людей гулять, чтобы обеспечить им хорошую погоду.

То, что г-н Прудон выдает за следствие, вытекающее из априорного определения меновой стоимости рабочим временем, могло бы иметь место разве лишь в силу закона такого примерно содержания:

Отныне продукты должны обмениваться в точном соответствии с потраченным на них рабочим временем. Каково бы ни было отношение спроса к предложению, обмен товаров всегда должен совершаться так, как будто бы произведенное количество их вполне соответствовало спросу. Пусть г-н Прудон возьмется сформулировать и провести подобный закон; в таком случае мы не будем требовать от него доказательств. Но если он, напротив, желает оправдать свою теорию как экономист, а не как законодатель, то он должен будет доказать, что необходимое на производство товара время с точностью обозначает степень его полезности и выражает его отношение пропорциональности к спросу, а следовательно и к совокупности богатств. В таком случае при продаже продукта по цене, равной издержкам его производства, предложение и спрос всегда будут находиться в равновесии, так как предполагается, что издержки производства выражают истинное отношение предложения к спросу.

Г-н Прудон действительно старается доказать, что рабочее время, необходимое для производства продукта, выражает истинное отношение его к потребностям, так что вещи, на производство которых требуется наименьшее количество времени, имеют наиболее непосредственную полезность, и так далее, в том же порядке. Уже один только факт производства какого-нибудь предмета роскоши доказывает, согласно этой теории, что у общества остается время, дающее ему возможность удовлетворять известную потребность в роскоши.

Что касается самого доказательства своего тезиса, то г-н Прудон находит его в том, что, по его наблюдениям, наиболее полезные вещи требуют наименьшего времени для производства, что общество всегда начинает с самых легких отраслей производства и что оно затем постепенно «переходит к производству предметов, стоящих наибольшего количества рабочего времени и соответствующих потребностям более высокого порядка».

[[96]] Г-н Прудон заимствует у г-на Дюнуайе пример добывающей промышленности — сбор плодов, пастушество, охота, рыболовство и т. д., — промышленности наиболее простой, требующей наименьших издержек, с которой человек начал «первый день своего второго творения». Первый день его первого творения описан в Книге бытия, которая изображает нам бога как первого в мире промышленника.

В действительности дело происходит совсем иначе, чем думает г-н Прудон. С самого начала цивилизации производство начинает базироваться на антагонизме рангов, сословий, классов, наконец, на антагонизме труда накопленного и труда непосредственного. Без антагонизма нет прогресса. Таков закон, которому цивилизация подчинялась до наших дней. До настоящего времени производительные силы развивались благодаря этому режиму антагонизма классов. Утверждать же, что люди потому могли заняться созданием продуктов более высокого порядка и более сложными отраслями производства, что все потребности всех работников были удовлетворены, значит отвлекаться от антагонизма классов и изображать в перевернутом виде весь ход исторического развития. С таким же правом можно было бы сказать, что так как во времена римских императоров кое-кто занимался откармливанием мурен в искусственных прудах, то для всего римского населения в изобилии имелась пища; между тем как дело обстояло совсем наоборот: римскому народу не хватало необходимых средств для покупки хлеба, а у римских аристократов не было недостатка в рабах, чтобы кормить ими мурен.

Цены жизненных припасов почти постоянно возрастали, тогда как цены продуктов промышленности и предметов роскоши почти постоянно падали. Возьмем даже само сельское хозяйство: наиболее необходимые предметы — хлеб, мясо и т. д. — дорожают, цена же хлопка, сахара, кофе и т. д. постоянно, и в поразительной пропорции, понижается. И даже из числа съестных припасов в собственном смысле предметы роскоши, вроде артишоков, спаржи и т. д., стоят в настоящее время сравнительно дешевле, чем съестные припасы первой необходимости. В нашу эпоху излишнее легче производить, чем необходимое. Наконец, в различные исторические эпохи взаимные отношения цен не только различны, но и прямо противоположны. В продолжение всего средневековья земледельческие продукты были относительно дешевле промышленных; в новое время между ними существует обратное отношение. Следует ли из этого, что полезность земледельческих продуктов уменьшилась со времени средних веков?

[[97]] Потребление продуктов определяется общественными условиями, в которые поставлены потребители, а сами эти условия основаны на антагонизме классов.

Хлопок, картофель и водка представляют собой наиболее распространенные предметы потребления. Картофель породил золотуху; хлопок в значительной степени вытеснил лен и шерсть, несмотря на то, что шерсть и лен во многих случаях полезнее хлопка, хотя бы с точки зрения гигиены; наконец, водка взяла верх над пивом и вином, несмотря на то, что водка, если ее употреблять в качестве пищевого продукта, является, по общему признанию, отравой. В течение целого столетия правительства тщетно боролись с этим европейским опиумом; экономика победила; она продиктовала свои законы потреблению.

Почему же хлопок, картофель и водка являются краеугольным камнем буржуазного общества? Потому, что их производство требует наименьшего труда, и они имеют, вследствие этого, наименьшую цену. А почему минимум цены обусловливает максимум потребления? Уж не вследствие ли абсолютной, внутренне присущей этим предметам полезности, их полезности в смысле способности наилучшим образом удовлетворять потребности рабочего как человека, а не человека как рабочего? Нет, это происходит потому, что в обществе, основанном на нищете, самые нищенские продукты имеют роковое преимущество служить для потребления самых широких масс.

Утверждать, что раз самые дешевые предметы имеют наиболее широкое употребление, то они должны обладать самой большой полезностью, — это значит утверждать, что громадное распространение водки, обусловливаемое небольшими издержками ее производства, есть самое убедительное доказательство ее полезности; это значит говорить пролетарию, что для него картофель полезнее мяса; это значит примириться с существующим порядком вещей; это значит, наконец, выступать вместе с г-ном Прудоном апологетом общества, которого не понимаешь.

В будущем обществе, где исчезнет антагонизм классов, где не будет и самих классов, потребление уже не будет определяться минимумом времени, необходимого для производства; наоборот, количество времени, которое будут посвящать производству того или другого предмета, будет определяться степенью общественной полезности этого предмета.

Возвратимся, однако, к тезису г-на Прудона. Раз рабочее время, необходимое для производства предмета, не выражает степени его полезности, то и меновая стоимость этого предмета, заранее определенная воплощенным в нем рабочим временем, [[98]] ни в каком случае не может регулировать правильного отношения предложения к спросу, т. е. отношения пропорциональности в том смысле, который придает ему теперь г-н Прудон. «Отношение пропорциональности» между предложением и спросом, т. е. пропорциональная доля данного продукта во всей совокупности производства, устанавливается вовсе не продажей этого продукта по цене, равной издержкам его производства. Лишь колебания спроса и предложения указывают производителю то количество, в котором следует произвести данный товар, чтобы получить в обмен, по меньшей мере, издержки производства. И так как колебания эти происходят постоянно, то в различных отраслях производства постоянно происходит также прилив и отлив капиталов.

«Только в результате таких колебаний капиталы как раз в надлежащей пропорции, а не сверх этого, направляются на производство различных товаров, на которые существует спрос. С повышением или понижением цен прибыли поднимаются выше или падают ниже их общего уровня, и вследствие этого капиталы то притекают в известную отрасль производства, то уходят из нее, в зависимости от происшедшего в ней того или иного изменения». — «Когда мы посмотрим на рынки больших городов, мы увидим, как регулярно они снабжаются всеми видами отечественных и иностранных товаров в требуемом количестве при всех условиях меняющегося спроса, зависящего от прихотей, вкуса или изменения в численности населения, и как редко происходит переполнение рынков от слишком изобильного предложения или возникает непомерная дороговизна от слишком слабого по сравнению со спросом предложения; и мы должны будем признать, что принцип, распределяющий капитал между отдельными отраслями производства в точно соответствующих пропорциях, проявляет свое действие гораздо сильнее, чем это обыкновенно полагают» (Рикардо, т. I, стр. 105 и 108).

Если г-н Прудон признает, что стоимость продуктов определяется рабочим временем, то он должен признать также и это колебательное движение, которое в обществах, основанных на индивидуальном обмене, одно только и делает из рабочего времени меру стоимости. Никакого вполне установленного «отношения пропорциональности» не существует, а есть только устанавливающее его движение.

Мы только что видели, в каком смысле было бы правильно говорить о «пропорциональности» как о следствии определения стоимости рабочим временем. Теперь мы увидим, как это измерение стоимости временем, названное г-ном Прудоном «законом пропорциональности», превращается в закон диспропорциональности.

Всякое новое изобретение, позволяющее производить в один час то, что производилось прежде в два часа, обесценивает все однородные продукты, имеющиеся на рынке. Конкуренция вынуждает [[99]] производителя продавать продукт двух часов не дороже продукта одного часа. Она осуществляет закон, по которому относительная стоимость продукта определяется рабочим временем, необходимым для его производства. То обстоятельство, что рабочее время служит мерой меновой стоимости, становится, таким образом, законом постоянного обесценения труда. Более того. Обесценение распространяется не только на товары, вынесенные на рынок, но и на орудия производства — на все предприятие. На этот факт указывает уже Рикардо, говоря:

«Увеличивая непрестанно легкость производства, мы непрестанно уменьшаем стоимость некоторых из ранее произведенных вещей» (т. II, стр. 59).

Сисмонди идет еще дальше. Он видит в этой «стоимости, конституированной» рабочим временем, источник всех противоречий современной промышленности и торговли.

«Меновая стоимость», — говорит он, — «всегда в конечном счете определяется количеством труда, необходимого для получения данной вещи; не количеством труда, фактически на нее потраченного, а количеством того труда, который впредь должен быть на нее затрачен при усовершенствованных, быть может, средствах производства. И это количество труда, хотя его и нелегко определить с точностью, всегда верно устанавливается конкуренцией... Оно служит основанием для расчетов как при запросе цены со стороны продавца, так и при предложении цены со стороны покупателя. Первый станет, быть может, утверждать, что вещь стоила ему десяти дней труда; но если второй знает, что впредь она может производиться в восемь рабочих дней, и если конкуренция представит тому убедительные для обеих сторон доказательства, то стоимость сведется только к восьми дням, и рыночная цена установится на этом уровне. И продавец и покупатель знают, конечно, что вещь полезна, что ее желают иметь, что без потребности в данной вещи нельзя было бы продать ее; но установление цены вещи не имеет никакого отношения к ее полезности» («Очерки» и т. д., т. II, стр. 267, брюссельское издание).

Очень важно не упускать из виду того обстоятельства, что стоимость вещи определяется не тем временем, в течение которого она была произведена, а минимумом времени, в течение которого она может быть произведена, и этот минимум устанавливается конкуренцией. Предположим на минуту, что исчезла конкуренция и нет, следовательно, уже никакого средства установить минимум труда, необходимого для производства данного товара. Что тогда произойдет? Достаточно будет затратить на производство предмета шесть часов труда, чтобы иметь право требовать за него, по теории г-на Прудона, в шесть раз больше, чем требует тот, кто потратил лишь один час на производство такого же предмета.

Вместо «отношения пропорциональности» мы имеем отношение диспропорциональности, если только вообще мы все еще непременно [[100]] хотим оставаться в сфере каких бы то ни было отношений, хороших или плохих.

Постоянное обесценение труда есть лишь одна сторона, лишь одно из следствий оценки товаров рабочим временем. Этим же способом оценки объясняется также чрезмерное повышение цен, перепроизводство и многие другие проявления анархии производства.

Но порождает ли принятие рабочего времени за меру стоимости хотя бы то пропорциональное разнообразие продуктов, которое так очаровывает г-на Прудона?

Как раз наоборот: оно приводит в сфере продуктов к господству той же монополии со всем ее монотонным однообразием, которая, как это все видят и как это все знают, охватывает сферу орудий производства. Очень быстро прогрессировать могут лишь некоторые отрасли производства, как, например, хлопчатобумажная промышленность. Естественным следствием такого прогресса является быстрое понижение цен на продукты, например, хлопчатобумажной промышленности; но, по мере того как удешевляется хлопок, цена льна должна повышаться по сравнению с хлопком. Что же получается в результате этого? Лен вытесняется хлопком. Таким именно образом лен был изгнан почти из всей Северной Америки, и вместо пропорционального разнообразия продуктов мы получили царство хлопка.

Что же остается от этого «отношения пропорциональности»? Ничего, кроме благих пожеланий добропорядочного человека, которому хочется, чтобы товары производились в пропорциях, позволяющих продавать их по добросовестным ценам. Во все времена добрые буржуа и экономисты-филантропы любили выражать это невинное пожелание.

Послушаем старика Буагильбера:

«Цена товаров», — говорит он, — «должна всегда быть пропорциональной, ибо только такое взаимное соглашение дает возможность им существовать вместе, чтобы обмениваться друг на друга в каждый момент» (вот она, прудоновская постоянная способность к обмену) «и в каждый момент быть снова воспроизводимыми друг другом... Так как богатство есть но что иное, как этот постоянный обмен между человеком и человеком, между предприятием и предприятием и т. д., то было бы ужасным заблуждением искать причины нищеты в чем-либо ином, а не в том нарушении этого обмена, которое вызывается отклонениями от пропорциональных цен» («Рассуждение о природе богатств», издание Дэра46).

Послушаем также одного новейшего экономиста:

«Великий закон, который должен быть применен к производству, есть закон пропорциональности (the law of proportion), который один только в состоянии удержать постоянство стоимости... Эквивалент должен быть гарантирован... Все нации в различные эпохи пытались посредством [[101]] многочисленных торговых регламентов и ограничений осуществить этот закон пропорциональности, хотя бы до известной степени. Но эгоизм, присущий человеческой природе, довел до того, что вся эта система регулирования была ниспровергнута. Пропорциональное производство (proportionate production) есть осуществление истинной социально-экономической науки» (У. Аткинсон. «Основы политической экономии», Лондон. 1840, стр. 170—19547).

Fuit Troja! {{Не стало Трои!. Ред.}} Эта правильная пропорция между предложением и спросом, которая опять начинает становиться предметом столь обильных пожеланий, давным-давно перестала существовать. Она пережила себя; она была возможна лишь в те времена, когда средства производства были ограничены, когда обмен происходил в крайне узких границах. С возникновением крупной индустрии эта правильная пропорция должна была необходимо исчезнуть, и производство должно было с необходимостью законов природы проходить постоянную последовательную смену процветания и упадка, кризиса, застоя, нового процветания и так далее.

Те, которые, подобно Сисмонди, хотят возвратиться к правильной пропорциональности производства и при этом сохранить современные основы общества, суть реакционеры, так как они, чтобы быть последовательными, должны бы были стремиться к восстановлению и других условий промышленности прежних времен.

Что удерживало производство в правильных, или почти правильных, пропорциях? Спрос, который управлял предложением, предшествовал ему; производство следовало шаг за шагом за потреблением. Крупная индустрия, будучи уже самым характером употребляемых ею орудий вынуждена производить постоянно все в больших и больших размерах, не может ждать спроса. Производство идет впереди спроса, предложение силой берет спрос.

В современном обществе, в промышленности, основанной на индивидуальном обмене, анархия производства, будучи источником стольких бедствий, есть в то же время причина прогресса.

Поэтому одно из двух:

либо желать правильных пропорций прошлых веков при средствах производства нашего времени, — и это значит быть реакционером и утопистом вместе в одно и то же время;

либо желать прогресса без анархии, — и тогда необходимо отказаться от индивидуального обмена для того, чтобы сохранить производительные силы.

[[102]] Индивидуальный обмен совместим лишь или с мелкой промышленностью прошлых веков и со свойственной ей «правильной пропорциональностью» или же с крупной промышленностью вместе со всем, что ее сопровождает, — с нищетой и анархией.

В конце концов получается, что определение стоимости рабочим временем, т. е. та формула, которую г-н Прудон выдает нам за формулу будущего возрождения, есть, стало быть, не что иное, как научное выражение экономических отношений современного общества, как это, задолго до г-на Прудона, ясно и четко доказал Рикардо.

Но не принадлежит ли г-ну Прудону, по крайней мере, «уравнительное» применение этой формулы? Он ли первый задумал преобразовать общество путем превращения всех людей в непосредственных работников, обменивающихся равными количествами труда? Ему ли упрекать коммунистов — этих людей, лишенных всяких познаний в политической экономии, этих «упрямых глупцов», этих «мечтателей о рае», — упрекать их в том, что они не нашли до него этого «решения проблемы пролетариата»?

Кто хоть мало-мальски знаком с развитием политической экономии в Англии, тот не может не знать, что в разное время почти все социалисты этой страны предлагали уравнительное применение рикардовской теории. Мы могли бы указать г-ну Прудону на «Политическую экономию» Годскина, 182748, на сочинения: Уильям Томпсон, «Исследование принципов распределения богатства, наиболее способствующих человеческому счастью», 1824; Т. Р. Эдмондс, «Практическая, моральная и политическая экономия», 182849, и т. д. и т. д., заполнив еще четыре страницы названиями таких работ. Мы ограничимся тем, что предоставим слово одному английскому коммунисту, г-ну Брею. Мы приведем главнейшие места из его замечательного произведения «Несправедливости в отношении труда и средства к их устранению», Лидс, 183950, и довольно долго задержимся на нем, во-первых, потому, что г-н Брей еще мало известен во Франции, а во-вторых, потому, что в произведениях этого писателя мы нашли, как нам кажется, ключ ко всем прошлым, настоящим и будущим сочинениям г-на Прудона.

«Выяснение основных принципов есть единственное средство для достижения истины. Поднимемся же сразу к тому источнику, откуда ведут свое происхождение сами правительства. Дойдя, таким образом, до самой первоосновы вещей, мы найдем, что всякая форма правления, всякая Социальная и политическая несправедливость проистекают из господствующей в настоящее время социальной системы — из института собственности в его современной форме (the institution of property as it at present exists). Поэтому, чтобы раз и навсегда положить конец существующим [[103]] несправедливостям и бедствиям, необходимо разрушить до основания современный общественный строй... Атакуя экономистов в их собственной области и их собственным оружием, мы избегнем той бессмысленной болтовни о мечтателях и доктринерах, которую они всегда готовы пустить в ход. Если только экономисты не захотят отрицать или опровергать общепризнанные истины и принципы, на которых построены их собственные аргументы, то они никак не смогут отвергнуть те выводы, к которым мы приходим, следуя этому методу» (Брей, стр. 17 и 41). «Только труд создает стоимость(It is labour alone which bestows value)... Каждый человек имеет неоспоримое право на все то, что может доставить ему его честный труд. Присваивая себе плоды своего труда, он не совершает никакой несправедливости по отношению к другим людям, так как нисколько не нарушает их права действовать таким же образом.. Все понятия о высших и низших, о хозяине и наемном рабочем порождены пренебрежением к основным принципам и возникшим отсюда неравенством имуществ (and to the consequent rise of inequality of possessions). Пока сохранится это неравенство, не будет возможности ни искоренить такие идеи, ни ниспровергнуть основанные на них учреждения. До сих пор еще многие питают напрасную надежду исправить господствующий теперь противоестественный порядок вещей посредством уничтожения существующего неравенства, не затрагивая при этом причины неравенства; но мы скоро докажем, что правительство является не причиной, а следствием, что оно не создает, а, наоборот, само создано, что, словом, оно само является результатом неравенства имуществ (the offspring of inequality of possessions) и что неравенство имуществ неразрывно связано с существующей теперь общественной системой» (Брей, стр. 33, 36 и 37).

«Система равенства не только имеет за собой величайшие преимущества, но она также строго справедлива... Каждый человек является звеном, и притом необходимым звеном в той цепи следствий, которая берет свое начало от некоторой идеи, чтобы завершиться, быть может, производством куска сукна. Поэтому из того, что мы питаем различные чувства по отношению к тем или другим профессиям, не следует делать того вывода, что труд одного человека должен вознаграждаться лучше труда другого. Изобретатель, кроме причитающегося ему справедливого денежного вознаграждения, всегда будет получать еще дань восхищения, которое вызывает в нас только гений…

По самой природе труда и обмена, строгая справедливость требует, чтобы выгоды обменивающихся были не только взаимны, но и равны (all exchangers should be not only mutually but they should likewise be equally benefited). Существуют только две вещи, которые люди могут между собой обменивать, а именно: труд и продукты труда. При справедливой системе обмена стоимость всех продуктов определялась бы полной совокупностью издержек их производства, и равные стоимости всегда обменивались бы на равные стоимости (If a just system of exchanges were acted upon, the value of all articles would be determined by the entire cost of production, and equal values should always exchange for equal values). Например, если шляпник, употребляющий один рабочий день на производство шляпы, и башмачник, изготовляющий за то же время пару башмаков (предполагается, что оба употребляют сырье одинаковой стоимости), обмениваются между собой этими продуктами, то полученная ими выгода от этого обмена будет взаимна и в то же время равна. Здесь выгода для одной стороны не может быть убытком для другой, так как обе доставили одинаковое количество труда и употребили материалы одинаковой стоимости. Но если бы, при тех же предположенных выше условиях, шляпник получил две пары башмаков за одну шляпу, то очевидно, что [[104]] обмен был бы несправедлив. Шляпник надул бы башмачника на одни рабочий день и, поступая таким же образом во всех своих меновых сделках, получил бы за свой полугодовой труд продукт целого года труда другого лица. До сих пор мы всегда следовали этой в высшей степени несправедливой системе обмена: рабочие отдавали капиталисту труд целого года в обмен на полугодовую стоимость (the workmen have given the capitalist the labour of a whole year, in exchange for the value of only half a year). Именно отсюда, а вовсе не из предполагаемого неравенства физических и умственных сил индивидов, произошло неравенство богатства и власти. Неравенство обмена, различие цен при покупках и продажах могут существовать лишь при том условии, что капиталисты навсегда останутся капиталистами, а рабочие — рабочими; одни — классом тиранов, другие — классом рабов... Эта сделка между капиталистами и рабочими ясно показывает, что за недельный труд рабочего капиталисты и собственники дают ему лишь часть богатства, полученного ими от него же в течение предыдущей недели, другими словами, что они получают от рабочего нечто, не давая ему за это ничего (nothing for something)... Вся сделка между рабочим и капиталистом оказывается простой комедией: в действительности это по большей части не что иное, как бесстыдный, хотя и узаконенный, грабеж (The whole transaction between the producer and the capitalist is a mere farce: it is, in fact, in thousands of instances, no other than a barefaced though legalised robbery)» (Брей, стр. 45, 48, 49 и 50).

«Прибыль предпринимателя всегда будет потерей для рабочего до тех пор, пока обмен между ними остается неравным; обмен же не может сделаться равным, пока общество делится на капиталистов и производителей, причем последние живут своим трудом, тогда как первые жиреют от прибыли с чужого труда...

Ясно», — продолжает г-н Брей, — «что, какую бы форму правления вы ни установили... сколько бы вы ни проповедовали во имя морали и братской любви... взаимность несовместима с неравенством обмена. Неравенство обмена, являясь источником неравенства имуществ, есть тайный враг, который нас пожирает (No reciprocity can exist where there are unequal exchanges. Inequality of exchanges, as being the cause of inequality of possessions, is the secret enemy that devours us)» (Брей, стр. 51 и 52).

«Рассмотрение цели и задачи общества дает мне право заключить, что не только все люди должны трудиться и таким образом достигать возможности обмениваться, но что обмениваться должны равные стоимости на равные же стоимости. Далее, для того чтобы прибыль одного не могла составить потери для другого, стоимость должна определяться издержками производства. Мы видели, однако, что при существующем общественном строе прибыль капиталиста и богача всегда является потерей для рабочего, что этот результат неизбежен и что при всех формах правления бедный всецело будет отдан на произвол богатого, пока сохранится неравенство обмена. Равенство обмена может "быть обеспечено лишь таким общественным строем, при котором признавалась бы общеобязательность труда... Равенство обмена вызвало бы постепенный переход богатств из рук современных капиталистов в руки рабочих классов» (Брей, стр. 53—55).

«Пока остается в силе эта система неравенства обмена, производители всегда будут так же бедны, так же невежественны и так же чрезмерно обременены работой, как и в настоящее время, если бы даже были отменены все правительственные подати, все налоги... Только полное изменение системы, только введение равенства труда и обмена может улучшить это положение вещей и обеспечить людям подлинное равенство прав... Производителям достаточно сделать усилие, — а именно от них-то и должны исходить [[105]] все усилия для их собственного спасения, — и их цепи будут разбиты навсегда... В качестве цели политическое равенство есть ошибка, оно оказывается также ошибкой и в качестве средства (As an end, the political equality is there a failure, as a means, also, it is there a failure).

При равенстве обмена прибыль одного не может быть потерей для другого, потому что всякий обмен является тогда простым перенесением труда и богатства, не требующим никаких жертв. Таким образом, при господстве социальной системы, основанной на равенстве обмена, производитель будет еще иметь возможность богатеть посредством своих сбережений, но его богатство будет лишь накопленным продуктом его собственного труда. Он будет иметь возможность обменивать свое богатство или дарить его другим, но, перестав работать, он не сможет остаться богатым в течение сколько-нибудь продолжительного времени. С установлением равенства обмена богатство потеряет присущую ему теперь способность возобновляться и воспроизводиться, так сказать, посредством самого себя; оно не будет уже в состоянии восполнять потери, понесенные им от потребления, так как однажды потребленное богатство будет навсегда потеряно, если оно не будет воспроизводиться трудом. При режиме равного обмена не сможет больше существовать то, что мы теперь называем прибылями и процентами. Как производители, так и лица, занятые распределением, будут получать одинаковое вознаграждение, и стоимость каждого произведенного и доставленного потребителю продукта будет определяться общей суммой потраченного ими на него труда...

Принцип равенства обмена должен, следовательно, по самой своей природе привести к тому, что труд станет всеобщим» (Брей, стр. 67, 88, 89, 94 и 109-110).

Опровергнув возражения экономистов против коммунизма, г-н Брей продолжает:

«Если, с одной стороны, для успешного осуществления социальной системы, основанной на общности имущества, в ее совершенной форме необходимо изменение человеческого характера; если, с другой стороны, современный строй не дает ни условий, ни благоприятных возможностей для такого изменения характера и для того, чтобы подготовить людей к лучшему, всем нам желательному порядку, то очевидно, что положение вещей необходимо должно оставаться таким, как оно есть, если не будет открыт и применен переходный общественный этап, — процесс, принадлежащий частично к современной, частично к будущей системе» (к системе, основанной на общности имущества),—«своего рода промежуточное состояние, в которое общество вступило бы со всеми своими эксцессами и безумствами, чтобы впоследствии выйти из него обогащенным качествами и свойствами, составляющими жизненное условие системы, основанной на общности имущества» (Брей, стр. 134).

«Для всего этого процесса необходима была бы лишь самая простая форма кооперации... Издержки производства при всяких обстоятельствах определяли бы стоимость продукта, и равные стоимости всегда обменивались бы на равные стоимости. Если из двух лиц одно лицо работало бы целую неделю, а другое лишь половину недели, то вознаграждение первого вдвое превышало бы вознаграждение второго; но этот излишек платы не был бы получен одним за счет другого: потеря, понесенная последним, никоим образом не пошла бы на пользу первому. Каждый обменивал бы полученную им лично заработную плату на предметы одинаковой с ней стоимости, и прибыль, полученная каким-нибудь лицом или какой-нибудь [[106]] отраслью производства, ни в коем случае не составляла бы потери для другого человека или для другой отрасли производства. Труд каждого человека был бы единственной мерой его прибылей или его потерь...

...Количество различных нужных для потребления продуктов, относительная стоимость каждого предмета по сравнению с другими (число рабочих, требуемых различными отраслями труда), словом, все, относящееся к общественному производству и распределению, определялось бы при помощи центральных и местных контор (boards of trade). В применении к целой нации эти расчеты совершались бы с такой же малой затратой времени и с такой же легкостью, с какими они, при существующем строе, делаются в применении к какой-нибудь частной компании... Индивиды группировались бы в семьи, семьи — в общины, как и при существующем строе... Даже распределение населения между городом и деревней, как ни вредно такое распределение, не было бы отменено сразу... Каждый индивид сохранил бы в этой ассоциации предоставленную ему в настоящее время свободу накоплять сколько ему угодно и употреблять свои сбережения по собственному усмотрению... Наше общество было бы, так сказать, большой акционерной компанией, составленной из бесконечного числа более мелких акционерных компаний, которые все трудились бы, производили и обменивали свои продукты на основе полнейшего равенства... Наша новая система акционерных компаний, являясь лишь уступкой, сделанной современному обществу с целью перехода к коммунизму, допускает совместное существование индивидуальной собственности на продукты с общей собственностью на производительные силы; она ставит судьбу каждого индивида в зависимость от его собственной деятельности и дает ему равную долю во всех выгодах, доставляемых природой и успехами техники. Поэтому такая система может быть применена к обществу в его современном состоянии и может подготовить его к дальнейшим изменениям» (Брей, стр. 158, 160, 162, 168, 194 и 199).

Нам только остается теперь в нескольких словах ответить г-ну Брею, занявшему, помимо нашего желания и даже против нашей воли, место г-на Прудона, с той, однако, разницей, что г-н Брей отнюдь не выдает себя за обладателя последнего слова человечества, считая предлагаемые им меры пригодными лишь для эпохи, переходной между современным обществом и строем, основанным на общности имущества.

Рабочий час Петра обменивается на рабочий час Павла. Вот основная аксиома г-на Брея.

Предположим, что Петр проработал двенадцать часов, а Павел только шесть часов; в таком случае Петр может обмениваться с Павлом только шестью часами на шесть часов, остальные же шесть часов останутся у него в запасе. Что сделает он с этими шестью рабочими часами?

Или ровно ничего не сделает, и, таким образом, шесть рабочих часов пропали для него даром, или он просидит без работы другие шесть часов, чтобы восстановить равновесие, или, наконец, — и это для него последний исход — он отдаст эти ненужные ему шесть часов Павлу впридачу к остальным.

Итак, что же, в конце концов, выигрывает Петр по сравнению с Павлом? Рабочие часы? Нет. Он выигрывает только часы досуга, он будет вынужден бездельничать в продолжение шести часов. Чтобы это новое право на безделье не только признавалось, но и ценилось в новом обществе, это последнее должно находить в лености величайшее счастье и считать труд тяжелым бременем, от которого следует избавиться во что бы то ни стало. И если бы еще, возвращаясь к нашему примеру, эти часы досуга, которые Петр выиграл у Павла, были для Петра действительным выигрышем! Но нет. Павел, который вначале работал только шесть часов, достигает посредством регулярного и умеренного труда того же результата, что и Петр, начавший работу чрезмерным трудом. Каждый захочет быть Павлом, и возникнет конкуренция, конкуренция лености, с целью достичь положения Павла.

[[107]] Итак, что же принес нам обмен равных количеств труда? Перепроизводство, обесценение, чрезмерный труд, сменяемый бездействием, словом, все существующие в современном обществе экономические отношения за вычетом конкуренции труда.

Но нет, мы ошибаемся. Существует еще одно средство спасения для нового общества, общества Петров и Павлов. Петр сам потребит продукт тех шести часов труда, которые у него остаются. Но раз у него уже нет необходимости прибегать к обмену произведенного им продукта, то у него нет и необходимости производить для обмена, а это разрушает всю нашу предпосылку об обществе, основанном на разделении труда и обмене. Равенство обмена было бы спасено только посредством прекращения всякого обмена: Павел и Петр превратились бы в Робинзонов.

Итак, если предположить, что все члены общества являются непосредственными работниками, то обмен равными количествами рабочих часов возможен лишь при условии предварительного соглашения насчет числа часов, которые следует употребить на материальное производство. Но такое соглашение есть отрицание индивидуального обмена.

Мы придем к тому же заключению, если вместо распределения произведенных продуктов возьмем за отправной пункт самый акт производства. В крупной промышленности Петр не может произвольно определять время своего труда, так как без содействия всех остальных Петров и Павлов, из которых образуется предприятие, труд Петра — ничто. Этим как нельзя лучше объясняется упорное противодействие английских фабрикантов биллю о десятичасовом рабочем дне. Они слишком хорошо [[108]] знали, что уменьшение на два часа рабочего времени женщин и подростков51 должно повлечь за собой также сокращение рабочего времени мужчин. Сама природа крупной промышленности требует равного для всех рабочего времени. То, что сегодня является результатом действия капитала и конкуренции между рабочими, завтра, с устранением отношения труда к капиталу, будет достигаться посредством соглашения, основанного на отношении суммы производительных сил к сумме существующих потребностей.

Но такое соглашение является смертным приговором индивидуальному обмену; значит, мы снова приходим к нашему первому результату.

В принципе, нет обмена продуктов, но есть обмен участвующих в производстве видов труда. От способа обмена производительных сил зависит и способ обмена продуктов. Вообще форма обмена продуктов соответствует форме производства. Измените эту последнюю, и следствием этого будет изменение формы обмена. Поэтому в истории общества мы видим, что способ обмена продуктов регулируется способом их производства. Индивидуальный обмен тоже соответствует определенному способу производства, который, в свою очередь, соответствует антагонизму классов. Поэтому без антагонизма классов не может быть и индивидуального обмена.

Но сознание добропорядочного буржуа отказывается признать этот очевидный факт. Пока человек остается буржуа, он не может не видеть в этих антагонистических отношениях отношений, основанных на гармонии и вечной справедливости, никому не позволяющей удовлетворять свои интересы за счет другого. По мнению буржуа, индивидуальный обмен может существовать без антагонизма классов: для него эти два явления совершенно не связаны между собой. Индивидуальный обмен, каким себе представляет его буржуа, имеет очень мало сходства с индивидуальным обменом, как он существует на практике.

Г-н Брей из иллюзии добропорядочного буржуа делает идеал, который он хотел бы осуществить. Очищая индивидуальный обмен, устраняя из него все заключающиеся в нем антагонистические элементы, он воображает, что нашел «уравнительное» отношение, которое ему хотелось бы ввести в общество.

Г-н Брей не видит, что то уравнительное отношение, тот корректирующий идеал, который он хотел бы ввести в мир, сам является лишь отражением существующего мира и что поэтому абсолютно невозможно перестроить общество на основе, которая есть не более как собственная приукрашенная тень этого [[109]] общества. По мере того как эта тень вновь становится чем-то телесным, оказывается, что вместо рисовавшегося в мечтах преображенного общества появляется лишь тело современного общества {{Как и всякая другая теория, теория г-на Брея нашла себе сторонников, обманувшихся ее видимостью. В Лондоне, в Шеффилде, в Лидсе и во многих других городах Англии были основаны equitable-labour-exchange-bazars [базары для справедливого обмена продуктов труда]. Поглотив значительные капиталы, все эти базары потерпели скандальное банкротство. Это навсегда отбило от них охоту у этих людей. Предостережение для г-на Прудона! (Примечание Маркса.)

Как известно, Прудон не воспользовался этим предостережением. В 1849 г. он сам пыталcя устроить новый обменный банк в Париже. Но банк этот потерпел крах даже раньше, чем начал регулярно функционировать. Судебное преследование против Прудона заслонило собой этот крах. — Ф. Э. (Добавление Энгельса к немецкому изданию 1885 г.).}}
.

 

§III. ПРИМЕНЕНИЕ ЗАКОНА ПРОПОРЦИОНАЛЬНОСТИ СТОИМОСТЕЙ

А. ДЕНЬГИ

«Золото и серебро были первыми товарами, стоимость которых достигла конституирования».

Итак, золото и серебро оказываются первыми применениями «стоимости, конституированной»... г-ном Прудоном. А так как г-н Прудон конституирует стоимость продуктов посредством определения ее сравнительным количеством заключенного в них труда, то ему следовало бы сделать только одно: доказать, что колебания в стоимости золота и серебра всегда объясняются колебаниями рабочего времени, необходимого для их производства. Но г-н Прудон и не думает об этом. Он говорит о золоте и серебре как о деньгах, а не как о товаре.

Вся его логика, если только тут есть логика, состоит в том, что на все товары, стоимость которых измеряется рабочим временем, он фокусническим образом распространяет свойство золота и серебра служить деньгами. Конечно, во всем этом фокусе больше наивности, чем лукавства.

Так как стоимость того или иного полезного продукта измеряется необходимым для его производства рабочим временем, то он всегда обладает способностью приниматься в обмен. Доказательство этому, восклицает г-н Прудон, мы имеем в золоте и серебре, находящихся в искомых условиях «обмениваемости». Значит, золото и серебро — это стоимость, достигшая конституированного состояния, т. е. воплощение идеи г-на Прудона. Он как нельзя более счастлив в выборе своего примера. Помимо того, что золото и серебро являются товарами, стоимость которых, как и всяких других товаров, измеряется рабочим временем, они имеют еще свойство служить всеобщим средством [[110]] обмена, т. е. быть деньгами. Поэтому, принимая золото и серебро за применение «стоимости, конституированной» рабочим временем, нет ничего легче, как доказать, что каждый товар, стоимость которого будет конституирована рабочим временем, получит постоянную способность к обмену, станет деньгами. В уме г-на Прудона возникает совсем простой вопрос: почему золото и серебро обладают привилегией служить типом «конституированной стоимости»?

«Специальная функция, которую обычай присвоил драгоценным металлам, — служить средством общения — есть функция чисто условная, и каждый иной товар мог бы выполнять эту роль столь же аутентично, хотя, быть может, и с меньшими удобствами; это признается экономистами, которые указывают немало подобных примеров. Где же причина этой привилегии служить деньгами, которой повсюду наделяются металлы, и как объяснить такую специализацию функции серебра, не имеющую аналогии в политической экономии?.. Нельзя ли восстановить тот ряд явлений, из которого деньги были, повидимому, вырваны, и тем привести деньги к их истинному принципу?»

Формулируя вопрос таким образом, г-н Прудон уже заранее предполагает деньги. Прежде всего г-н Прудон должен был бы задать себе вопрос: почему при обмене, как он сложился к настоящему времени, потребовалось, так сказать, индивидуализировать меновую стоимость, создав специальное средство обмена? Деньги — не вещь, а общественное отношение. Почему отношение, выраженное деньгами, как и всякое другое экономическое отношение, как разделение труда и т. д., есть производственное отношение? Если бы г-н Прудон составил себе ясное представление об этом отношении, деньги не казались бы ему исключением, членом неизвестного или искомого ряда, вырванным из этого ряда.

Он нашел бы, наоборот, что это отношение есть лишь одно из звеньев целой цепи других экономических отношений, с которыми оно поэтому очень тесно связано; он признал бы, что это отношение соответствует определенному способу производства, точно так же, как ему соответствует индивидуальный обмен. Что же делает он? Он начинает с того, что выделяет деньги из всей совокупности современного способа производства, чтобы сделать их впоследствии первым членом воображаемого ряда, ряда, который нужно еще открыть.

Раз признана необходимость в специальном средстве обмена, т. е. необходимость денег, остается лишь объяснить, почему эта особая функция досталась золоту и серебру, а не какому-нибудь иному товару. Это вопрос вторичного порядка, и его объяснение следует искать уже не в общей системе производственных отношений, а в специфических свойствах, присущих золоту и серебру [[111]] как определенного рода материи. Отсюда ясно, что если экономисты в этом случае «бросились за пределы своей науки и занялись физикой, механикой, историей и т. д.», в чем упрекает их г-н Прудон, то они сделали лишь то, что должны были сделать. Вопрос лежит уже вне области политической экономии.

«Чего не увидел и не понял ни один экономист», — говорит г-н Прудон, — «это экономической причины, создавшей для драгоценных металлов ту привилегию, которой они пользуются».

Г-н Прудон увидел, понял и завещал потомству ту экономическую причину, которой никто — и не без основания — не видел и не понимал.

«Никто не заметил того факта, что из всех товаров золото и серебро были первыми товарами, стоимость которых достигла конституирования. В патриархальном периоде золото и серебро выступают как предметы торговли и обмениваются еще в слитках, но уже с явной тенденцией к господству и с заметным преимуществом перед другими товарами. Мало-помалу государи завладевают драгоценными металлами и налагают на них свою печать; эта монаршая санкция и порождает деньги, т. е. товар par excellence {{в истинном значении слова. Ред.}}, товар, сохраняющий определенную пропорциональную стоимость при всех потрясениях торговли и принимаемый при всех платежах... Отличительная черта золота и серебра заключается, повторяю, в том, что благодаря своим металлическим свойствам, трудности добывания, а главное — вмешательству государственной власти они в качестве товаров рано приобрели устойчивость и аутентичность».

Утверждать, что из всех товаров золото и серебро были первыми товарами, стоимость которых достигла конституирования, это значит, как это следует из сказанного им выше, утверждать только то, что золото и серебро первые сделались деньгами. Вот великое откровение г-на Прудона, вот та истина, которую никто не открыл до него.

Если бы г-н Прудон хотел этим сказать, что время, необходимое на добывание золота и серебра, было известно раньше, чем время, необходимое для производства других товаров, то это опять было бы одним из тех предположений, которыми он так щедро угощает своих читателей. И если бы мы желали придерживаться этой патриархальной эрудиции, мы сообщили бы г-ну Прудону, что прежде всего стало известно время, необходимое для производства предметов первой необходимости, каковыми являются железо и т. д. Мы не говорим уже о классическом луке Адама Смита.

Но каким образом после всего этого г-н Прудон может еще толковать о конституировании стоимости, раз ни одна стоимость не конституируется в отдельности? Стоимость конституируется [[112]] не временем, необходимым для производства данного продукта в отдельности, а пропорционально количеству всех других продуктов, которые могут быть произведены за этот же самый промежуток времени. Таким образом, конституирование стоимости золота и серебра предполагает уже осуществившееся конституирование стоимости множества других продуктов.

Следовательно, не товар, в виде золота и серебра, достиг положения «конституированной стоимости», а наоборот, «конституированная стоимость» г-на Прудона достигла, в виде золота и серебра, положения денег.

Рассмотрим теперь поближе те экономические причины, благодаря которым, по мнению г-на Прудона, золото и серебро но сравнению со всеми другими продуктами приобрели преимущество быть возведенными в достоинство денег, пройдя через состояние, конституирующее стоимость.

Эти экономические причины суть: «явная тенденция к господству», «заметное преимущество», достигнутое уже в «патриархальный период», и другие пересказы самого этого факта, которые только увеличивают наше затруднение, так как благодаря возрастанию числа случаев, приводимых г-ном Прудоном для объяснения факта, увеличивается число фактов, требующих объяснения. Но г-н Прудон еще не исчерпал всех так называемых экономических причин. Вот одна из таких причин суверенной, неотразимой силы:

«Монаршая санкция порождает деньги: государи завладевают золотом и серебром и налагают на них свою печать».

Итак, произвол государей является, по мнению г-на Прудона, верховной причиной в политической экономии!

Поистине нужно не иметь никаких исторических познаний, чтобы не знать того факта, что во все времена государи вынуждены были подчиняться экономическим условиям и никогда не могли предписывать им законы. Как политическое, так и гражданское законодательство всего только выражает, протоколирует требования экономических отношений.

Государь ли завладел золотом и серебром, чтобы приложением своей печати сделать из них всеобщие средства обмена, или, наоборот, эти всеобщие средства обмена завладели государем и добились от него приложения печати и политической санкции?

Штемпель, который прикладывали и прикладывают к серебру, говорит не о его стоимости, а о его весе. Та устойчивость и та аутентичность, о которых толкует г-н Прудон, относятся только к пробе монеты, и эта проба указывает, сколько чистого металла содержится в куске серебра, превращенном в монету.

[[113]] «Единственная стоимость, внутренне присущая серебряной марке»,— говорит Вольтер со своим обычным здравым смыслом, — «есть марка серебра, полфунта серебра весом в восемь унций. Только вес и проба и создают эту внутреннюю стоимость» (Вольтер, «Система Ло»52).

Но вопрос: сколько стоит унция золота или серебра? — все еще остается неразрешенным. Если бы на кашемире из магазина «Гран Кольбер» ставилось фабричное клеймо с надписью «чистая шерсть», то подобное фабричное клеймо еще ничего не сказало бы нам о стоимости кашемира. Нам все еще оставалось бы узнать, сколько стоит шерсть.

«Французский король Филипп I», — говорит г-н Прудон, — «примешал к турскому ливру Карла Великого одну треть лигатуры. Он вообразил, что, обладая монопольным правом чеканить монету, он может поступать с нею, как поступает со своим товаром каждый торговец, имеющий монополию на какой-нибудь продукт. Что же такое в действительности представляла собой эта подделка монет, которую так ставят в упрек Филиппу и его преемникам? Соображение, очень верное с точки зрения коммерческой рутины, но совершенно ложное с точки зрения экономической пауки. Это соображение сводится к тому, что так как стоимость регулируется предложением и спросом, то можно повысить оценку, а тем самым и стоимость вещей, либо создав искусственную редкость, либо завладев всецело их производством, и что в применении к золоту и серебру это столь же верно, как в применении к хлебу, вину, маслу, табаку. А между тем едва только мошенничество Филиппа начало вызывать подозрения, его монеты пали до их истинной стоимости, и он потерял все то, что надеялся выиграть за счет своих подданных. Та же судьба постигла и все другие аналогичные попытки».

Во-первых, много и много раз было уже доказано, что когда государь решается подделывать монету, то он же и проигрывает при этом. То, что им выигрывается один раз при первом выпуске, теряется затем каждый раз, когда фальсифицированные монеты возвращаются к нему в виде налогов и т. д. Но Филипп и его преемники умели более или менее уберегаться от этой потери, так как, пустив в обращение поддельную монету, они немедленно же издавали приказы о всеобщей перечеканке монет по старому образцу.

А затем, если бы Филипп I действительно рассуждал так, как г-н Прудон, то его рассуждения вовсе не были бы безупречны «с коммерческой точки зрения». Ни Филипп I, ни г-н Прудон не обнаруживают больших коммерческих способностей, воображая, что стоимость золота, равно как и стоимость всякого другого товара, может быть изменена по той только причине, что их стоимость определяется отношением предложения к спросу.

Если бы король Филипп приказал называть один мюи хлеба двумя, он оказался бы мошенником. Он обманул бы всех получателей ренты, всех тех людей, которым предстояло получить [[114]] 100 мюи хлеба; по его милости, вместо 100 мюи все эти люди получили бы только 50. Предположите, что король был должен кому-нибудь 100 мюи хлеба; он мог бы в данном случае отдать только 50. Но в торговле 100 мюи стоили бы ничуть не больше прежних 50. Перемена названия не изменяет вещи. Количество хлеба, служащего объектом как спроса, так и предложения, не уменьшится и не увеличится от одной перемены названия. Поэтому, раз отношение предложения к спросу не изменится, несмотря на эту перемену названия, то и цена хлеба тоже не подвергнется никакому действительному изменению. Когда говорят о предложении и спросе, то под этим понимают предложение и спрос вещей, а не их название. Филипп I не создавал золота и серебра, как это вытекает из слов г-на Прудона, он создавал только названия монет. Выдайте свои французские кашемиры за азиатские, и очень может быть, что вам удастся обмануть одного или двух покупателей; но едва только плутня откроется, цена ваших так называемых азиатских кашемиров упадет до цены французских. Прикладывая фальшивые клейма к золоту и серебру, король Филипп I мог надувать людей лишь до той минуты, пока его проделка не была раскрыта. Как и всякий другой лавочник, он обманывал своих клиентов ложным обозначением товара; но это могло длиться лишь некоторое время. Рано или поздно ему пришлось почувствовать всю суровость законов торговли. Это ли хотел доказать г-н Прудон? Нет, не это. По его мнению, не торговля, а государь дает деньгам их стоимость. А что доказал он в действительности? Что торговля обладает большей властью, чем государь. Пусть государь приказывает марке сделаться отныне двумя марками, — торговля вам всегда скажет, что эти две новые марки стоят лишь столько, сколько одна старая марка.

Но все это ни на шаг не подвигает вопроса о стоимости, определяемой количеством труда. Все еще остается решить, определяется ли стоимость этих двух марок, снова превратившихся в одну прежнюю марку, издержками производства или законом предложения и спроса?

Г-н Прудон продолжает:

«Следует даже заметить, что если бы вместо подделки монет у короля была власть удвоить их массу, то меновая стоимость золота и серебра тотчас же упала бы наполовину все по той же причине пропорциональности и равновесия».

Если верен этот взгляд, разделяемый г-ном Прудоном с другими экономистами, то он говорит лишь в пользу их теории предложения и спроса, а вовсе не в пользу пропорциональности г-на Прудона, Ибо, согласно этому взгляду, какое бы количество [[115]] труда ни было заключено в удвоенной массе золота и серебра, стоимость их упала бы наполовину только оттого, что спрос остался неизменным, а предложение удвоилось. Или же на этот раз «закон пропорциональности» случайно совпадает со столь презираемым законом предложения и спроса? Эта правильная пропорциональность г-на Прудона действительно до такой степени эластична, обнаруживает готовность к стольким изменениям, сочетаниям и перестановкам, что легко может совпасть иной раз и с отношением предложения к спросу.

Приписывать «всякому товару если не фактическую, то по крайней мере юридическую способность приниматься в обмен» и ссылаться при этом на роль золота и серебра, значит не понимать этой роли. Золото и серебро имеют юридическую способность приниматься в обмен лишь потому, что они обладают фактической способностью к этому, а фактической способностью приниматься в обмен они обладают потому, что современная организация производства нуждается во всеобщем средстве обмена. Право есть лишь официальное признание факта.

Мы видели, что пример денег как практического применения стоимости, достигшей конституированного состояния, избран г-ном Прудоном лишь с целью протащить контрабандой всю его теорию обмениваемое, т. е. с целью доказать, что всякий товар, оцениваемый по издержкам производства, должен сделаться деньгами. Все это было бы прекрасно, не будь того маленького неудобства, что из всех товаров именно золото и серебро в качестве денег являются единственными товарами, не определяющимися издержками их производства; и это до такой степени верно, что в обращении они могут быть заменены бумагой. Пока соблюдается известная пропорция между потребностями обращения и количеством выпущенных денег — будь они бумажные, золотые, платиновые или медные, — не может ставиться вопрос о соблюдении пропорции между внутренней (определяемой издержками производства) и номинальной стоимостью денег. Конечно, в международной торговле деньги, как и всякий другой товар, определяются рабочим временем. Но это происходит потому, что в международной торговле даже золото и серебро являются средством обмена лишь как продукты, а не как деньги, т. е. они теряют черты «устойчивости и аутентичности», черты предмета, наделенного «монаршей санкцией», составляющие, по мнению г-на Прудона, их специфический характер. Рикардо так хорошо понял эту истину, что, положив в основу всей своей системы стоимость, определяемую рабочим временем, и указав, что «золото и серебро, так же как и все другие товары, имеют стоимость лишь соответственно количеству труда, [[116]] необходимого для производства и доставки их на рынок», он добавляет тем не менее, что стоимость денег определяется не рабочим временем, воплощенным в их веществе, а лишь законом предложения и спроса.

«Хотя бумажные деньги не имеют никакой внутренней стоимости, все же при ограничении их количества меновая стоимость их может быть так же велика, как стоимость металлических монет того же наименования или металла, содержащегося в этих монетах. В силу того же самого принципа, а именно благодаря ограничению количества денег, стертая монета может обращаться по стоимости, которую она имела бы, если бы обладала законным весом и пробой, а не по внутренней стоимости того количества чистого металла, которое она действительно содержит. Вот почему в истории британского монетного дела мы часто замечаем, что деньги никогда не обесценивались в той же самой степени, в какой они ухудшались по своим качествам. Причина этого лежит в том, что количество их никогда не увеличивалось пропорционально уменьшению их внутренней стоимости» (Рикардо, цит. соч.).

Вот что замечает Ж. Б. Сэй по поводу этих слов Рикардо:

«Этого примера, как мне кажется, должно было бы быть достаточно, чтобы убедить автора, что основанием всякой стоимости служит не количество труда, необходимого для производства данного товара, а потребность в нем, сопоставленная с его редкостью»53.

Итак, деньги, которые, по мнению Рикардо, уже не представляют собой стоимости, определяемой рабочим временем, и которые именно по этой причине берутся Ж. Б. Сэем в качестве примера, долженствующего убедить Рикардо в том, что и другие стоимости не могут определяться рабочим временем, — эти самые деньги, говорю я, которые Ж. Б. Сэй приводит как пример стоимости, определяемой исключительно предложением и спросом, оказываются, по мнению г-на Прудона, примером par excellence применения стоимости, конституированной... рабочим временем.

Чтобы покончить с этим, заметим, что если деньги не представляют собой «стоимости, конституированной» рабочим временем, то еще того меньше могут они иметь что-нибудь общее с правильной «пропорциональностью» г-на Прудона. Золото и серебро всегда способны к обмену потому, что они имеют специальную функцию служить всеобщим средством обмена, а вовсе не потому, что они имеются в количестве, пропорциональном общей сумме богатств; или, лучше сказать, они всегда пропорциональны потому, что они одни из всех товаров служат деньгами, всеобщим средством обмена, каково бы ни было их количество по отношению к общей сумме богатств.

«Находящиеся в обращении деньги никогда не могут быть в таком изобилии, чтобы оказаться излишними; ибо, уменьшая их стоимость, вы [[117]] в той же самой пропорции увеличиваете их количество, а увеличивая их стоимость, вы уменьшаете их количество» (Рикардо).

«Какая путаница эта политическая экономия!» — восклицает г-н Прудон.

«Проклятое золото! — забавно восклицает» (устами г-на Прудона) «коммунист. С таким же правом можно было бы сказать: проклятая пшеница, проклятый виноград, проклятые овцы! — потому что, подобно золоту и серебру, всякая коммерческая стоимость должна прийти к своему точному и строгому определению».

Мысль о том, чтобы придать овцам и винограду свойства денег, не отличается новизной. Во Франции она принадлежит веку Людовика XIV. В эту эпоху, когда начало устанавливаться всемогущество денег, послышались жалобы на обесценение всех других товаров, и люди страстно желали наступления такого момента, когда «всякая коммерческая стоимость» могла бы прийти к своему точному и строгому определению, сделавшись деньгами. Вот что мы находим уже у Буагильбера, одного из старейших экономистов Франции:

«Тогда деньги благодаря вторжению бесчисленных конкурентов в лице самих товаров, восстановленных в их справедливой стоимости, будут введены в свои естественные границы» («Экономисты-финансисты XVIII века», стр. 422, издание Дара).

Как видно, первые иллюзии буржуазии являются также и последними ее иллюзиями.

В. ИЗЛИШЕК, ДОСТАВЛЯЕМЫЙ ТРУДОМ

«В политико-экономических сочинениях можно встретить следующую нелепую гипотезу: если бы удвоилась цена всех вещей... Как будто цена всех вещей не есть отношение вещей и как будто отношение, пропорция или закон могут быть удвоены!» (Прудон, т. I, стр. 81.)

Экономисты впали в это заблуждение вследствие того, что не умели применить «закон пропорциональности» и «конституированную стоимость».

К несчастью, в I томе сочинения самого г-на Прудона мы встречаемся на стр. 110 с этой же нелепой гипотезой: «если бы заработная плата испытала общее повышение, то возросла бы цена всех вещей». Кроме того, если в политико-экономических сочинениях и попадается упомянутая фраза, то там же можно найти и ее объяснение.

«Если говорят, что повышается или понижается цена всех товаров, то при этом всегда исключается тот или другой товар; исключаемым товаром оказываются обыкновенно деньги или труд» («Столичная [[118]] энциклопедия, или Универсальный словарь знаний», т. VI, статья Сениора «Политическая экономия», Лондон, 183654. См. также относительно этого выражения: Дж. Ст. Милль, «Очерки о некоторых нерешенных вопросах политической экономии». Лондон, 1844, и Тук, «История цен» и т. д., Лондон, 183855).

Перейдем теперь ко второму применению «конституированной стоимости» и других пропорциональностей, единственный недостаток которых заключается в том, что они мало пропорциональны, и посмотрим, не будет ли г-н Прудон в этом случае счастливее, чем в попытке объявить овец деньгами.

«Общим признанием экономистов пользуется та аксиома, что всякий труд должен оставлять некоторый излишек. Для меня это положение является универсальной и абсолютной истиной; это — необходимое следствие закона пропорциональности, который можно рассматривать как итог всей экономической науки. Но пусть извинят меня экономисты: в пределах их теории положение, что всякий труд должен оставлять некоторый излишек, не имеет смысла и не поддается никакому доказательству» (Прудон).

Чтобы доказать, что всякий труд должен оставлять некоторый излишек, г-н Прудон персонифицирует общество; он делает из него общество-лицо, общество, которое представляет собой далеко не то же самое, что общество, состоящее из лиц, потому что у него есть свои особые законы, не имеющие никакого отношения к составляющим общество лицам, и свой «собственный разум» — не обыкновенный человеческий разум, а разум, лишенный здравого смысла. Г-н Прудон упрекает экономистов в непонимании личного характера этого коллективного существа. Мы считаем не лишним противопоставить его словам следующую выдержку из сочинения одного американского экономиста, который упрекает других экономистов в совершенно противоположном:

«Юридическому лицу (the moral entity), — грамматическому существу (the grammatical being), называемому обществом, — были приписаны свойства, на самом деле существующие лишь в воображении тех, которые из слова делают вещь... Вот что вызывало в политической экономии множество трудностей и плачевных недоразумений» (Т. Купер. «Лекции об элементах политической экономии», Колумбия, 182656).

Г-н Прудон продолжает:

«По отношению к индивидам этот принцип излишка, доставляемого трудом, верен лишь потому, что он проистекает из общества, которое переносит таким путем на них благотворное действие своих собственных законов».

Хочет ли г-н Прудон этим просто сказать, что индивид, живущий в обществе, может произвести больше, чем изолированный индивид? Имеет ли он в виду излишек производства [[119]] ассоциированных индивидов сравнительно с производством индивидов, не связанных между собой? Если да, то мы можем указать ему целую сотню экономистов, выражавших эту простую истину без того мистицизма, которым окружает себя г-н Прудон. Вот что говорит, например, г-н Садлер:

«Соединенный труд дает такие результаты, к каким никогда не мог бы привести труд индивидуальный. Значит, по мере того как человечество будет численно возрастать, продукты его соединенного труда будут значительно превышать ту сумму, которая получается от простого сложения чисел, соответствующих приросту населения... В настоящее время как в механических искусствах, так и в научных работах один человек может в один день сделать больше, чем изолированный индивид сделал бы за всю свою жизнь. В применении к рассматриваемому нами предмету оказывается неверной математическая аксиома, гласящая, что целое равно своим частям. Что касается труда, этой великой опоры человеческого существования (the great pillar of human existence), то можно сказать, что продукт совокупных усилий намного превышает все то, что когда-либо могли создать индивидуальные и разъединенные усилия» (Т. Садлер. «Закон народонаселения», Лондон, 183057).

Возвратимся к г-ну Прудону. Излишек, доставляемый трудом, говорит он, находит свое объяснение в обществе-лице. Жизнь этого лица подчиняется таким законам, которые противоположны законам, определяющим деятельность человека как индивида; г-н Прудон хочет доказать это «фактами».

«Открытие нового приема в хозяйственной области никогда не может принести изобретателю выгоды, равной той, которую оно приносит обществу... Было замечено, что железнодорожные предприятия служат в гораздо меньшей степени источником обогащения предпринимателей, чем государства... Перевозки товаров гужевым транспортом обходятся в среднем по 18 сантимов с тонно-километра, включая сюда стоимость погрузки товаров и доставки их на склад. Было подсчитано, что при таком тарифе обычное железнодорожное предприятие не дало бы и 10% чистой прибыли, т. е. принесло бы приблизительно столько же, сколько дает гужевое предприятие. Но допустим, что скорость перевозки по железной дороге относится к скорости гужевого транспорта, как 4 к 1; в таком случае, так как для общества время есть сама стоимость, то, при равенстве тарифа, железная дорога будет давать по сравнению с гужевым транспортом выгоду в 400%. Между тем эта огромная, очень реальная для общества выгода далеко не реализуется в той же пропорции для владельца транспортного предприятия: доставляя обществу 400% прибыли, он не приобретает для себя и 10%. В самом деле, предположим для еще большей наглядности, что железная дорога подняла тариф до 25 сантимов, тогда как цена гужевого транспорта продолжает оставаться 18 сантимов; в таком случае железная дорога тотчас же лишилась бы всех заказов на перевозку грузов. Отправители и получатели все возвратились бы к старым фургонам или даже, если бы понадобилось, к телегам. Локомотив был бы покинут: общественная выгода в 400% была бы принесена в жертву частной потере в 35%. И понятно почему: выигрыш от быстроты перевозок по железным дорогам есть выигрыш всецело общественный; каждый индивид пользуется им лишь в самых незначительных размерах (не следует забывать, что речь идет в данный момент лишь о перевозке товаров), [[120]] тогда как потеря касается потребителя прямо и лично. Общественная прибыль, равная 400, представляет для индивида — если общество состоит только из одного миллиона человек — четыре десятитысячных, тогда как понесенная потребителем потеря в 33% предполагала бы общественный дефицит в 33 миллиона» (Прудон).

Пусть бы еще г-н Прудон выражал учетверенную скорость в виде 400% первоначальной скорости. Но сопоставлять проценты скорости с процентами прибыли и устанавливать пропорцию между двумя отношениями, которые — если и измеряются каждое в отдельности процентами — являются тем не менее несоизмеримыми друг с другом, это значит устанавливать пропорцию между процентами, оставляя в стороне самые вещи, к которым эти проценты относятся.

Проценты всегда остаются процентами. 10% и 400% соизмеримы; они относятся друг к другу, как 10 к 400. Следовательно, умозаключает г-н Прудон, 10% прибыли стоят в 40 раз меньше учетверенной скорости. Чтобы сохранить внешнее приличие, он говорит при этом, что для общества время — деньги (time is money). Он впадает в эту ошибку потому, что смутно припоминает о каком-то отношении между стоимостью и рабочим временем и спешит уподобить рабочее время времени перевозки, т. е. он отождествляет с целым обществом нескольких кочегаров, кондукторов и проводников, рабочее время которых действительно полностью совпадает с временем перевозки. Таким образом, внезапно превратив скорость в капитал, он уже с полным основанием говорит: «Прибыль в 400% будет принесена в жертву потере в 35%». Установив в качестве математика это странное положение, он объясняет его нам с точки зрения экономиста.

«Общественная прибыль, равная 400, представляет для индивида — если общество состоит только из одного миллиона человек — четыре десятитысячных». Пусть будет так; но ведь дело идет не о 400, а о 400%; прибыль же в 400% и для индивида представляет не больше не меньше как 400%. Каков бы пи был капитал, дивиденды всегда будут в этом случае составлять 400%. Что же делает г-н Прудон? Он принимает проценты за капитал и, словно опасаясь, что наделанная им путаница окажется недостаточно очевидной, недостаточно «наглядной», продолжает:

«Понесенная потребителем потеря в 33% предполагала бы общественный дефицит в 33 миллиона». Понесенная каждым из потребителей потеря в 33% останется потерей в 33% и для миллиона потребителей. Далее, как же г-н Прудон может хоть с каким-нибудь пониманием дела утверждать, что в случае потери, равной 33%, общественный дефицит достигнет 33 миллионов, [[121]] когда он не знает ни величины общественного капитала, пи даже размеров капитала отдельного заинтересованного лица? Таким образом, г-н Прудон не довольствуется тем, что смешивает капитал с процентами, но превосходит самого себя, отождествляя капитал, вложенный в предприятие, с числом заинтересованных в нем лиц.

«В самом деле, предположим для еще большей наглядности» какой-нибудь определенный капитал. Общественная прибыль в 400%, распределенная между миллионом участников, внесших по одному франку каждый, дает 4 франка дохода на человека, а не 0,0004, как утверждает г-н Прудон. Точно так же понесенная каждым из участников потеря в 33% представляет общественный дефицит в 330000 франков, а не в 33000000 (100:33 = 1000000:330000).

Всецело занятый своей теорией общества-лица, г-н Прудон забывает произвести деление на 100. Итак, получается 330000 франков потери. Но 4 франка прибыли на человека составляют для общества прибыль в 4000000 франков. Таким образом, у общества остается 3670000 франков чистой прибыли. Это точное вычисление доказывает как раз противоположное тому, что хотел доказать г-н Прудон, а именно, что выгоды и потери общества отнюдь не стоят в обратном отношении к выгодам и потерям индивидов.

Исправив эти простые ошибки чисто арифметического характера, бросим взгляд на те следствия, к которым мы пришли бы, если бы, отвлекаясь от этих арифметических ошибок, мы решились принять для железных дорог установленное г-ном Прудоном отношение скорости к капиталу. Предположим, что вчетверо более быстрая перевозка стоит вчетверо дороже; в таком случае эта перевозка приносила бы не меньшую прибыль, чем перевозка гужевым транспортом, вчетверо более медленная и стоящая вчетверо дешевле. Значит, если перевозка гужевым транспортом обходится по 18 сантимов, то железная дорога могла бы брать по 72 сантима. Это было бы «строго математическим» следствием из предположений г-на Прудона, отвлекаясь опять-таки от его арифметических ошибок. Но вот совершенно неожиданно он заявляет нам, что если бы железная дорога стала брать даже не 72, а только 25 сантимов, то она тотчас же лишилась бы всех своих заказов на перевозку грузов. Конечно, в таком случае пришлось бы вернуться к фургонам и даже к телегам. Мы советуем только г-ну Прудону не забывать производить деление на сто в его «Программе прогрессивной ассоциации». Но увы! У нас нет ни малейшей надежды на то, что наш совет будет услышан, ибо г-н Прудон до такой степени [[122]] очарован своим «прогрессивным» вычислением, соответствующим «прогрессивной ассоциации», что у него вырывается напыщенное восклицание:

«Разрешением антиномии стоимости я во второй главе уже показал, что полезное открытие несравненно менее выгодно для самого изобретателя, что бы он ни делал, чем для общества; доказательство этой мысли доведено мною до строго математической точности!»

Возвратимся к фикции общества-лица, фикции, введенной с единственной целью доказать ту простую истину, что каждое новое изобретение понижает меновую стоимость продукта, давая возможность посредством того же количества труда производить большее количество товаров. Общество выигрывает, следовательно, не потому, что получает большее количество меновых стоимостей, а потому, что получает больше товаров за ту же стоимость. Что же касается изобретателя, то под влиянием конкуренции его прибыль постепенно падает до общего уровня прибыли. Доказал ли г-н Прудон это положение так, как он хотел это сделать? Нет. Это не мешает ему, однако, упрекать экономистов в том, что они оставили это положение недоказанным. Чтобы убедить его в противном, процитируем только Рикардо и Лодерделя. Рикардо — глава школы, определяющей стоимость рабочим временем; Лодердель — один из самых ярых защитников определения стоимости предложением и спросом. Но оба они доказывают одно и то же положение.

«Увеличивая непрестанно легкость производства, мы в то же время непрестанно уменьшаем стоимость некоторых из товаров, произведенных ранее, хотя этим же самым путем мы увеличиваем не только национальное богатство, но и способность производить в будущем... Как только с помощью машин или наших знаний в области естественных наук мы заставляем силы природы выполнять работу, которая прежде совершалась человеком, меновая стоимость этой работы соответственно понижается. Если мукомольная мельница приводилась в движение трудом десяти человек, а затем было открыто, что при помощи ветра или воды можно сберечь труд этих десяти человек, то стоимость муки, поскольку последняя является продуктом работы мельницы, понизилась бы с этого момента пропорционально количеству сбереженного труда, и общество стало бы богаче на всю стоимость тех вещей, которые могли бы быть произведены трудом этих десяти человек, так как фонд, предназначенный на их содержание, при этом нисколько не уменьшился бы» (Рикардо).

Со своей стороны, Лодердель говорит:

«Прибыль с капиталов получается всегда или потому, что капиталы замещают часть труда, которую человек должен был бы выполнить собственными руками, или же потому, что они выполняют такой труд, который превосходит личные силы человека и который человек не мог бы сам выполнить. Незначительность прибыли, достающейся обыкновенно владельцам машин, по сравнению с ценой труда, этими машинами замещаемого, даст, быть может, повод усомниться в правильности нашего взгляда. [[123]] Так, например, паровой насос в один день выкачивает из каменноугольной шахты больше воды, чем могли бы вынести на своих спинах триста человек, если бы даже они пользовались бадьями; и не подлежит никакому сомнению, что насос выполняет их работу с гораздо меньшими издержками. То же можно сказать и относительно всех других машин. Они выполняют по более низкой цене ту работу, которая совершалась прежде руками замещенных ими людей... Предположим, что изобретатель машины, заменяющей труд четырех человек, получил патент; так как вследствие исключительной привилегии у него не может быть иной конкуренции, кроме конкуренции, порождаемой трудом рабочих, замещенных его машиной, то ясно, что, пока длится привилегия, мерилом, определяющим цену, но которой он может продавать свои продукты, будет заработная плата этих рабочих; следовательно, чтобы обеспечить сбыт своей продукции, изобретателю надо будет требовать лишь немного меньше, чем составляет заработная плата за труд, замещенный его машиной. Но, как только кончается срок привилегии и появляются другие машины того же самого рода, они вступают в конкуренцию с его собственной. Тогда он будет регулировать свою цену на основании общего принципа, ставя ее в зависимость от изобилия машин. Прибыль на затраченный капитал... хотя она здесь и является результатом замещенного труда, регулируется в конечном счете не стоимостью этого труда, а, как и во всех других случаях, конкуренцией между владельцами капиталов; степень же такой конкуренции всегда определяется отношением между количеством предлагаемых для данной цели капиталов и спросом на них».

В конце концов оказывается, следовательно, что если в новой отрасли производства прибыль будет выше, нежели в остальных, то всегда найдутся капиталы, которые будут устремляться в эту отрасль до тех пор, пока норма прибыли не упадет там до общего уровня.

Мы только что видели, насколько пример железных дорог неспособен пролить хоть какой-нибудь свет на фикцию общества-лица. Тем не менее г-н Прудон смело продолжает свое рассуждение:

«Коль скоро выяснена эта сторона дела, нет ничего легче, как объяснить, почему труд каждого производителя должен приносить ему излишек».

То, что за этим следует, относится к области классической древности. Это — поэтическая сказка, имеющая целью доставить отдых читателю, утомленному строгостью предшествовавших математических доказательств. Г-н Прудон дает своему обществу-лицу имя Прометей и следующим образом прославляет его подвиги:

«Сначала, выйдя из недр природы, Прометей пробуждается к жизни в бездействии, полном прелести», и т. д. и т. д. «Но вот Прометей принимается за дело, и с первого же дня, первого дня второго творения, продукт Прометея, т. е. его богатство, его благосостояние, равняется десяти. На второй день Прометей осуществляет разделение своего труда, и его продукт возрастает до ста. На третий и в каждый из следующих дней Прометеи изобретает машины, открывает новые полезные свойства тел, [[124]] новые силы природы... С каждым шагом его трудовой деятельности увеличивается цифра его производства, возвещая ему рост его счастья. Наконец, так как для него потреблять — значит производить, то ясно, что каждый день потребления, унося с собой лишь продукт предыдущего дня, оставляет ему излишек продукта для следующего дня».

Престранный субъект этот Прометей г-на Прудона! Он так же слаб в логике, как и в политической экономии. Пока Прометей ограничивается назидательными разговорами о том, что разделение труда, применение машин, использование сил природы и сил науки увеличивают производительные силы людей и дают излишек по сравнению с продуктом изолированного труда, — несчастье этого нового Прометея состоит лишь в том, что он является слишком поздно. Но, как только Прометей пускается в рассуждение о производстве и потреблении, он положительно делается смешным. Потреблять для него — значит производить; он на другой день потребляет то, что произвел накануне, и, таким образом, всегда имеет один рабочий день в запасе; этот запасный день и составляет его «излишек, доставляемый трудом». Но, потребляя сегодня то, что он произвел вчера, Прометей должен был в первый день, не имевший предыдущего, поработать сразу за два дня, чтобы иметь затем один рабочий день в запасе. Как мог он достичь этого излишка в первый день, когда не было ни разделения труда, пи машин, ни знакомства с другими силами природы, кроме силы огня? Таким образом, если вопрос отодвигается к «первому дню второго творения», то от этого дело не двигается вперед ни на шаг. Этот отчасти греческий, отчасти еврейский, одновременно и мистический и аллегорический способ объяснения явлений дает г-ну Прудону полное право сказать:

«Принцип, в силу которого всякий труд должен оставлять некоторый излишек, доказан мною как при помощи теории, так и посредством фактов».

Факты — это знаменитое прогрессивное вычисление; роль теории играет миф о Прометее.

«Но этот принцип, обладающий достоверностью арифметических истин, осуществлен еще далеко не для всех», — продолжает г-н Прудон. — «В то время как прогресс коллективной трудовой деятельности постоянно увеличивает продукт каждого индивидуального рабочего дня и необходимым следствием этого увеличения должно бы быть, при сохранении прежней заработной платы, непрерывное обогащение работника, — мы видим, что одни слои общества наживаются, другие же гибнут от нищеты».

В 1770 г. население Соединенного королевства Великобритании достигало 15 миллионов, производительная же часть населения составляла 3 миллиона. Производительная сила [[125]] технических усовершенствований соответствовала приблизительно еще 12 миллионам человек; следовательно, общая сумма производительных сил равнялась 15 миллионам. Таким образом, производительные силы относились к населению, как 1 к 1, производительность же технических усовершенствований относилась к производительности ручного труда, как 4 к 1.

В 1840 г. население не превышало 30 миллионов, его производительная часть равнялась 6 миллионам, тогда как производительность технических усовершенствований достигла 650 миллионов, т. е. относилась ко всему населению, как 21 к 1, к производительности же ручного труда — как 108 к 1.

Производительность рабочего дня в английском обществе увеличилась, следовательно, в течение семидесяти лет на 2700 процентов, т. е. в 1840 г. за день производилось в двадцать семь раз больше, чем в 1770 году. Согласно г-ну Прудону следовало бы поставить такой вопрос: почему английский рабочий 1840 года не сделался в двадцать семь раз богаче рабочего 1770 года? Подобного рода вопрос заранее, конечно, предполагает, что англичане могли бы произвести все эти богатства помимо тех исторических условий, при которых они были произведены, т. е. без накопления капиталов частными лицами, без современного разделения труда, без фабрики, без анархической конкуренции, без системы наемного труда, словом, без всего того, что основывается на антагонизме классов. Но именно эти-то условия и были как раз необходимы для развития производительных сил и возрастания излишка, доставляемого трудом. Следовательно, чтобы достигнуть такого развития производительных сил и получить такой излишек, доставляемый трудом, необходимо было существование классов, из которых одни наживаются, другие же гибнут от нищеты.

Но что же такое в конечном счете этот воскрешенный г-ном Прудоном Прометей? Это — общество, общественные отношения, основанные на антагонизме классов. Это — не отношения одного индивида к другому индивиду, а отношения рабочего к капиталисту, фермера к земельному собственнику и т. д. Устраните эти общественные отношения, и вы уничтожите все общество. Ваш Прометей превратится в привидение без рук и без ног, т. е. без фабрики и без разделения труда, — словом, без всего того, чем вы его с самого начала снабдили для того, чтобы он мог получать этот излишек, доставляемый трудом.

Значит, если бы в области теории было достаточно, как это делает г-н Прудон, дать уравнительную интерпретацию формулы излишка, доставляемого трудом, не принимая во внимание [[126]] современных условий производства, то в области практики было бы достаточно провести среди рабочих уравнительное распределение всех приобретенных к настоящему времени богатств, ничего не изменяя в современных условиях производства. Такой дележ не обеспечил бы, конечно, каждому из его участников особенно большого благополучия.

Однако г-н Прудон вовсе не такой пессимист, как можно было бы думать. Так как для него все дело сводится к пропорциональности, то в Прометее, каким он существует в действительности, т. е. в современном обществе, он не может не усмотреть начало осуществления своей излюбленной идеи.

«Но вместе с тем прогресс богатства, т. е. пропорциональность стоимостей, везде является господствующим законом; и когда экономисты противопоставляют жалобам социальной партии прогрессирующий рост общественного благосостояния и облегчение положения даже самых несчастных классов общества, то, сами того не подозревая, они провозглашают такую истину, которая является осуждением их теорий».

Что такое в действительности коллективное богатство, общественное благосостояние? Это — богатство буржуазии, а не богатство каждого отдельного буржуа. И вот экономисты доказали лишь то, что при существующих производственных отношениях выросло и должно еще более расти богатство буржуазии. Что же касается рабочего класса, то большой еще вопрос — улучшилось ли его положение в результате увеличения так называемого общественного богатства. Когда в защиту своего оптимизма экономисты ссылаются на пример английских рабочих, занятых в хлопчатобумажной промышленности, то они рассматривают их положение лишь в редкие моменты процветания торговли. К периодам кризиса и застоя такие моменты процветания находятся в «правильно-пропорциональном» отношении 3 к 10. Или, быть может, экономисты, говоря об улучшении положения рабочих, имеют в виду те миллионы рабочих, которые должны были погибнуть в Ост-Индии, чтобы доставить 11/2 миллионам занятых в той же отрасли производства английских рабочих 3 года процветания из 10 лет?

Что касается временного участия в росте общественного богатства, то это — вопрос другой. Факт этого временного участия объясняется теорией экономистов. Он является подтверждением этой теории, а отнюдь не «осуждением» ее, как уверяет г-н Прудон. Если что-нибудь и подлежит осуждению, то это, конечно, система г-на Прудона, которая, как мы показали, обрекла бы рабочих на минимум заработной платы, несмотря на рост богатства. Только обрекая их на минимум заработной платы, Прудон мог бы применить здесь принцип [[127]] правильной пропорциональности стоимостей, принцип «стоимости, конституированной» рабочим временем. Именно потому, что вследствие конкуренции заработная плата колеблется, то поднимаясь выше, то опускаясь ниже цены жизненных средств, необходимых для существования рабочего, этот последний может в некоторой, хотя бы самой ничтожной, степени воспользоваться ростом общественного богатства; но именно поэтому он может также и погибнуть от нищеты. В этом и состоит вся теория экономистов, которые не строят себе иллюзий на этот счет. После долгих отступлений по вопросу о железных дорогах, о Прометее и о новом обществе, которое нужно переконституировать на основе «конституированной стоимости», г-н Прудон впадает в благоговейно-сосредоточенное настроение; им овладевает волнение, и он восклицает отеческим тоном:

«Я заклинаю экономистов хотя бы на миг спросить себя, отрешившись в глубине души от смущающих их предрассудков, от забот о занимаемых или ожидаемых ими должностях, об интересах, которым они служат, о голосах одобрения, которых они добиваются, об отличиях, льстящих их тщеславию, — спросить себя и сказать: представлялся ли им до сих пор принцип, в силу которого всякий труд должен оставлять некоторый излишек, в свете этой цепи предпосылок и выводов, которую мы выявили?»

[[128]]

ГЛАВА ВТОРАЯ. МЕТАФИЗИКА ПОЛИТИЧЕСКОЙ ЭКОНОМИИ 

§I. МЕТОД

Теперь мы в самом сердце Германии! Рассуждая о политической экономии, мы должны будем в то же самое время рассуждать о метафизике. И в этом случае мы последуем лишь за «противоречиями» г-на Прудона. Только что он заставлял нас говорить по-английски, превращаться до известной степени и англичанина. Теперь сцена меняется. Г-н Прудон переносит нас в наше дорогое отечество и заставляет нас поневоле снова превратиться в немца.

Если англичанин превращает людей в шляпы, то немец превращает шляпы в идеи. Англичанин — это Рикардо, богатый банкир и выдающийся экономист; немец — это Гегель, ординарный профессор философии в Берлинском университете.

Людовик XV, последний абсолютный монарх и представитель упадка французской монархии, имел при своей особе медика, который вместе с тем был первым экономистом Франции. Этот медик, этот экономист был провозвестником неминуемого и верного торжества французской буржуазии. Доктор Кенэ сделал из политической экономии науку; он резюмировал ее в своей знаменитой «Экономической таблицею. Кроме тысячи и одного комментария, которые были написаны по поводу этой таблицы, мы имеем комментарий, автором которого был сам доктор. Это — «Анализ Экономической таблицы», сопровождаемый «семью важными замечаниями»58.

Г-н Прудон является вторым доктором Кенэ. Он — Кенэ метафизики политической экономии.

Но метафизика, как и вообще вся философия, резюмируется, по мнению Гегеля, в методе. Мы должны, следовательно, постараться [[129]] выяснить метод г-на Прудона, по меньшей мере столь же туманный, как и «Экономическая таблица». С этой целью мы сами сделаем семь более или менее важных замечаний. Если доктор Прудон останется недоволен нашими замечаниями, что ж, в таком случае он может принять на себя роль аббата Бодо и сам написать «разъяснение экономико-метафизического метода»59.

Замечание первое

«Мы излагаем здесь не ту историю, которая соответствует порядку времен, а ту, которая соответствует последовательности идей. Экономические фазы или категории бывают то одновременны в своих проявлениях, то идут в обратном порядке... Тем не менее экономические теории имеют свою логическую последовательность и свой определенный ряд в разуме: именно этот их порядок нам и удалось, как мы надеемся, открыть» (Прудон, т. I, стр. 145 и 146).

Поистине г-н Прудон хотел нагнать страху на французов, забрасывая их этими, квазигегельянскими, фразами. Таким образом, мы имеем дело с двумя лицами: во-первых, с г-ном Прудоном, а во-вторых, с Гегелем. Чем отличается г-н Прудон от других экономистов? И какую роль играет Гегель в политической экономии г-на Прудона?

Экономисты изображают отношения буржуазного производства — разделение труда, кредит, деньги и т. д. — как застывшие, неизменные, вечные категории. Г-н Прудон, который имеет перед собой эти категории в совершенно сформировавшемся виде, хочет объяснить нам акт формирования, происхождение всех этих категорий, принципов, законов, идей, мыслей.

Экономисты объясняют нам, как совершается производство при указанных отношениях; но у них остается невыясненным, каким образом производятся сами эти отношения, т. е. то историческое движение, которое их порождает. Так как г-н Прудон берет эти отношения в качестве принципов, категорий, абстрактных мыслей, то ему остается лишь привести в порядок эти мысли, которые уже расположены в алфавитном порядке в конце любого трактата по политической экономии. Материалом для экономистов служит деятельная и подвижная человеческая жизнь; материалом для г-на Прудона служат догмы экономистов. Но раз мы упускаем из виду историческое развитие производственных отношений, для которых категории служат лишь теоретическим выражением, раз мы желаем видеть в этих категориях лишь идеи, самопроизвольные мысли, независимые от действительных отношений, то мы волей-неволей должны искать происхождение этих мыслей в движении чистого разума. [[130]] Как порождает эти мысли чистый, вечный, безличный разум? Каким образом создает он их?

Если бы мы обладали неустрашимостью г-на Прудона по части гегельянства, то мы сказали бы, что разум различает себя в самом себе от самого себя. Что это значит? Так как безличный разум не имеет вне себя ни почвы, на которую он мог бы поставить себя, ни объекта, которому он мог бы себя противопоставить, ни субъекта, с которым он мог бы сочетаться, то он поневоле должен кувыркаться, ставя самого себя, противополагая себя самому же себе и сочетаясь с самим собой: положение, противоположение, сочетание. Говоря по-гречески, мы имеем: тезис, антитезис, синтез. Что касается читателей, незнакомых с гегельянским языком, то мы им сообщим сакраментальную формулу: утверждение, отрицание, отрицание отрицания. Вот что значит орудовать словами. Это, конечно, не кабалистика, не в обиду будь сказано г-ну Прудону, но это язык этого столь чистого разума, отделенного от индивида. Вместо обыкновенного индивида, с его обыкновенной манерой говорить и мыслить, мы имеем здесь не что иное, как эту обыкновенную манеру в чистом виде, без самого индивида.

Надо ли удивляться тому, что в последней степени абстракции, — так как мы имеем здесь дело с абстракцией, а не с анализом, — всякая вещь представляется в виде логической категории? Надо ли удивляться тому, что, устраняя мало-помалу все, составляющее индивидуальную особенность данного дома, отвлекаясь от материалов, из которых он построен, от формы, которая составляет его отличительную черту, мы получаем, в конце концов, лишь тело вообще; что, отвлекаясь от границ этого тела, мы имеем в результате лишь пространство; что, отвлекаясь от измерений этого пространства, мы приходим, наконец, к тому, что имеем дело лишь с количеством в чистом виде, с логической категорией количества? Абстрагируя таким образом от всякого предмета все его так называемые акциденции, одушевленные или неодушевленные, человеческие или вещественные, мы имеем основание сказать, что в последней степени абстракции у нас получаются в качестве субстанции логические категории. Так, метафизики, воображающие, что, производя эти абстракции, они занимаются анализом и что, все более и более отрываясь от предметов, они приближаются к предметам и проникают вглубь вещей, — эти метафизики по-своему правы, говоря, что вещи нашего мира представляют собой всего лишь узоры, для которых канвой служат логические категории. Тем-то и отличается философ от христианина, что христианин знает лишь одно воплощение Логоса, вопреки [[131]] логике; у философа же нет конца этим воплощениям. Удивительно ли после этого, что все существующее, все живущее на земле и под водой может быть сведено с помощью абстракции к логической категории, что весь реальный мир может, таким образом, потонуть в мире абстракций, в мире логических категорий?

Все существующее, все живущее на земле или под водой существует, живет лишь в силу какого-нибудь движения. Так, движение истории создает общественные отношения, движение промышленности дает нам промышленные продукты и т. д.

Как посредством абстракции мы превращаем всякую вещь в логическую категорию, точно так же стоит нам только отвлечься от всяких отличительных признаков различных родов движения, чтобы прийти к движению в абстрактном виде, к чисто формальному движению, к чисто логической формуле движения. И если в логических категориях мы видим субстанцию всех вещей, то нам не трудно вообразить, что в логической формуле движения мы нашли абсолютный метод, который не только объясняет каждую вещь, но и включает в себя движение каждой вещи.

Об этом абсолютном методе Гегель говорит следующим образом:

«Метод есть абсолютная, единственная, высшая, бесконечная сила, которой никакой объект не может оказывать сопротивление; это есть стремление разума обрести и познать самого себя в каждой вещи» («Логика», т. III60).

Если всякая вещь сводится к логической категории, а всякое движение, всякий акт производства — к методу, то отсюда само собой следует, что всякая совокупность продуктов и производства, предметов и движения сводится к прикладной метафизике. Г-н Прудон пытается сделать для политической экономии то же, что Гегель сделал для религии, права и т. д.

Итак, что же такое этот абсолютный метод? Абстракция движения. Что такое абстракция движения? Движение в абстрактном виде. Что такое движение в абстрактном виде? Чисто логическая формула движения или движение чистого разума. В чем состоит движение чистого разума? В том, что он полагает себя, противополагает себя самому себе и сочетается с самим собой, в том, что он формулирует себя как тезис, антитезис и синтез, или еще в том, что он себя утверждает, себя отрицает и отрицает свое отрицание.

Каким образом разум делает так, что он себя утверждает или полагает в виде той или другой определенной категории? Это уж дело самого разума и его апологетов.

[[132]] Но раз он достиг того, что положил себя как тезис, то этот тезис, эта мысль, противополагаясь сама себе, раздваивается на две мысли, противоречащие одна другой, — на положительное и отрицательное, на «да» и «нет». Борьба этих двух заключенных в антитезисе антагонистических элементов образует диалектическое движение. «Да» превращается в «нет», «нет» превращается в «да», «да» становится одновременно и «да» и «нет», «нет» становится одновременно и «нет» и «да». Таким путем противоположности взаимно уравновешиваются, нейтрализуют и парализуют друг друга. Слияние этих двух мыслей, противоречащих одна другой, образует новую мысль — их синтез. Эта новая мысль опять раздваивается на две противоречащие друг другу мысли, которые, в свою очередь, сливаются в новый синтез. Этот процесс рождения создает группу мыслей. Группа мыслей подчиняется тому же диалектическому движению, как и простая категория, и имеет в качестве своего антитезиса другую, противоречащую ей группу. Из этих двух групп мыслей рождается новая группа мыслей — их синтез.

Как из диалектического движения простых категорий рождается группа, так из диалектического движения групп возникает ряд, а диалектическое движение рядов порождает всю систему в целом.

Примените этот метод к категориям политической экономии, и вы получите логику и метафизику политической экономии, или, другими словами, вы переведете всем известные экономические категории на мало известный язык, благодаря которому они получают такой вид, как будто бы они только что родились в голове, полной чистого разума: до такой степени эти категории кажутся порождающими друг друга, связанными и переплетенными одни с другими посредством одного только диалектического движения. Пусть читатель не пугается этой метафизики со всем ее нагромождением категорий, групп, рядов и систем. Несмотря на величайшее старание взобраться на вершину системы противоречий, г-н Прудон никогда не мог подняться выше двух первых ступеней: простого тезиса и антитезиса, да и сюда он добирался лишь два раза, причем из этих двух раз один раз он полетел кувырком.

К тому же мы до сих пор излагали только диалектику Гегеля. Ниже мы увидим, каким образом г-ну Прудону удалось свести ее к самым жалким размерам. Итак, по мнению Гегеля, все, что происходило, и все, что происходит еще в мире, тождественно с тем, что происходит в его собственном мышлении. Таким образом, философия истории оказывается лишь историей философии — его собственной философии. Нет более «истории, [[133]] соответствующей порядку времен», существует лишь «последовательность идей в разуме». Он воображает, что строит мир посредством движения мысли; между тем как в действительности он лишь систематически перестраивает и располагает, согласно своему абсолютному методу, те мысли, которые имеются в голове у всех людей.

Замечание второе

Экономические категории представляют собой лишь теоретические выражения, абстракции общественных отношений производства. Как истинный философ, г-н Прудон понимает вещи навыворот и видит в действительных отношениях лишь воплощение тех принципов, тех категорий, которые дремали, как сообщает нам тот же г-н Прудон-философ, в недрах «безличного разума человечества».

Г-н Прудон-экономист очень хорошо понял, что люди выделывают сукно, холст, шелковые ткани в рамках определенных производственных отношений. Но он не понял того, что эти определенные общественные отношения так же произведены людьми, как и холст, лен и т. д. Общественные отношения тесно связаны с производительными силами. Приобретая новые производительные силы, люди изменяют свой способ производства, а с изменением способа производства, способа обеспечения своей жизни, — они изменяют все свои общественные отношения. Ручная мельница даёт вам общество с сюзереном во главе, паровая мельница — общество с промышленным капиталистом.

Те же самые люди, которые устанавливают общественные отношения соответственно развитию их материального производства, создают также принципы, идеи и категории соответственно своим общественным отношениям.

Таким образом, эти идеи, эти категории столь же мало вечны, как и выражаемые ими отношения. Они представляют собой исторические и преходящие продукты.

Непрерывно совершается движение роста производительных сил, разрушение общественных отношений, возникновение идей, неподвижна лишь абстракция движения — «бессмертная смерть»61.

Замечание третье

В каждом обществе производственные отношения образуют некоторое единое целое. Г-н Прудон рассматривает экономические отношения как соответственное количество общественных фаз, которые порождают одна другую, вытекают одна из другой, [[134]] как антитезис из тезиса, и в своей логической последовательности осуществляют безличный разум человечества.

Единственное неудобство этого метода состоит в том, что, принимаясь за рассмотрение какой-нибудь одной из этих фаз, г-н Прудон не может объяснить ее без помощи всех других общественных отношений, которых он, однако, не успел еще вызвать к жизни посредством своего диалектического движения. А когда г-н Прудон переходит затем, с помощью чистого разума, к порождению других фаз, то он обращается с этими последними, как с новорожденными детьми, забывая, что они столь же стары, как и первая фаза.

Так, чтобы конституировать стоимость, которая есть, по его мнению, основа всякого экономического развития, он не мог обойтись без разделения труда, без конкуренции и т. д. А между тем эти отношения тогда еще совсем не существовали в определенном ряду, в разуме г-на Прудона, в логической последовательности.

Тот, кто из категорий политической экономии конструирует здание некоторой идеологической системы, тем самым разъединяет различные звенья общественной системы. Он превращает различные звенья общества в соответственное число отдельных обществ, следующих одно за другим. В самом деле, каким образом одна только логическая формула движения, последовательности, времени могла бы объяснить нам общественный организм, в котором все отношения существуют одновременно и опираются одно на другое?

Замечание четвертое

Посмотрим теперь, каким видоизменениям подвергает г-н Прудон гегелевскую диалектику, применяя ее к политической экономии.

По его, г-на Прудона, мнению, всякая экономическая категория имеет две стороны: хорошую и дурную. Он рассматривает категории, как мелкий буржуа рассматривает великих исторических деятелей: Наполеон — великий человек; он сделал много добра, но он принес также много зла.

Взятые вместе, хорошая сторона и дурная сторона, польза и вред составляют, по мнению г-на Прудона, противоречие, свойственное каждой экономической категории.

Подлежащая разрешению задача гласит: сохранить хорошую сторону, устраняя дурную.

Рабство есть такая же экономическая категория, как ивсякая другая. Следовательно, и оно тоже имеет две стороны.

[[135]] Оставим дурную сторону рабства и займемся хорошей его стороной. Само собой разумеется, что при этом речь идет лишь о прямом рабстве, рабстве чернокожих в Суринаме, в Бразилии, в южных штатах Северной Америки.

Подобно машинам, кредиту и т. д. прямое рабство является основой буржуазной промышленности. Без рабства не было бы хлопка; без хлопка немыслима современная промышленность. Рабство придало ценность колониям, колонии создали мировую торговлю, мировая торговля есть необходимое условие крупной промышленности. Таким образом, рабство представляет собой в высшей степени важную экономическую категорию.

Без рабства Северная Америка, страна наиболее быстрого прогресса, превратилась бы в патриархальную страну. Сотрите Северную Америку с карты земного шара, — и вы получите анархию, полный упадок современной торговли и современной цивилизации. Уничтожьте рабство, — и вы сотрете Америку с карты народов {{Для 1847 г. это было совершенно справедливо. В то время торговля Соединенных Штатов с остальным миром ограничивалась главным образом ввозом иммигрантов и продуктов промышленности и вывозом хлопка и табака, т. е. продуктов рабского труда Юга. Северные штаты производили главным образом хлеб и мясо для рабовладельческих штатов. Отмена рабства стала возможна лишь с того времени, как Север начал производить хлеб и мясо для вывоза и наряду с этим сделался промышленной страной, а хлопковая монополия Америки встретила сильную конкуренцию со стороны Индии, Египта, Бразилии и т. д. Да и тогда следствием этой отмены было paзорение Юга, которому не удалось заменить открытое рабство негров замаскированным рабством индийских и китайских кули. — Ф. Э. (Примечание Энгельса к немецкому изданию 1885г).}}.

Так как рабство есть экономическая категория, то оно всегда входило в число общественных институтов различных народов. Современные народы сумели лишь замаскировать рабство в своих собственных странах, а в Новом Свете ввели его без всякой маскировки.

Что предпримет г-н Прудон для спасения рабства? Он поставит задачу: сохранить хорошую сторону этой экономической категории и устранить другую.

У Гегеля нет надобности ставить задачи. У него есть лишь диалектика. Г-н Прудон заимствовал из диалектики Гегеля только язык. Диалектическое движение для самого г-на Прудона состоит лишь в догматическом различении хорошего и дурного.

Примем на минутку самого г-на Прудона за категорию. Рассмотрим его хорошую и его дурную сторону, его достоинства и его недостатки.

Если, сравнительно с Гегелем, он обладает тем достоинством, что он ставит задачи, оставляя за собой право разрешать их для вящего блага человечества, то он имеет также и недостаток, [[136]] обнаруживая полнейшее бесплодие там, где речь идет о выведении при помощи диалектики какой-либо новой категории. Сосуществование двух взаимно-противоречащих сторон, их борьба и их слияние в новую категорию составляют сущность диалектического движения. Тот, кто ставит себе задачу устранения дурной стороны, уже одним этим сразу кладет конец диалектическому движению. Перед нами уже не категория, полагающая себя и противополагающая себя самой себе в силу своей противоречивой природы, а г-н Прудон, приходящий в движение, барахтающийся и мечущийся между двумя сторонами категории.

Попав таким образом в тупик, из которого трудно выбраться с помощью законных средств, г-н Прудон делает отчаянное усилие и одним прыжком переносится в область новой категории. Тогда-то и раскрывается перед его восхищенными очами определенный ряд в разуме.

Он берет первую попавшуюся категорию и произвольно приписывает ей свойство устранять недостатки категории, подлежащей очищению. Так, налоги устраняют, если верить г-ну Прудону, недостатки монополии, торговый баланс — недостатки налогов земельная собственность — недостатки кредита.

Перебирая, таким образом, последовательно все экономические категории одну за другой и делая одну категорию противоядием по отношению к другой, г-н Прудон сочиняет с помощью этой смеси из противоречий и противоядий от противоречий два тома противоречий, которые он справедливо называет «Системой экономических противоречий».

Замечание пятое

«В абсолютном разуме все эти идеи... одинаково просты и всеобщи... Фактически мы приходим к науке лишь посредством сооружения из наших идей чего-то вроде строительных лесов. Но, взятая сама по себе, истина не зависит от этих диалектических фигур и свободна от комбинаций нашего ума» (Прудон, т. II, стр. 97).

Таким образом, неожиданно, посредством крутого поворота, секрет которого нам теперь известен, метафизика политической экономии превратилась в иллюзию! Никогда еще г-н Прудон не высказывал более справедливого мнения. Конечно, раз весь процесс диалектического движения сводится к простому приему противопоставления добра злу, к постановке задач, назначение которых заключается в устранении зла и в употреблении одной категории в качестве противоядия по отношению к другой, то категории утрачивают свое самостоятельное движение: идея «не функционирует больше»; в ней уже нет внутренней жизни.

[[137]] Она уже не может ни полагать себя в виде категорий, ни разлагать себя на них. Последовательность категорий превращается в подобие строительных лесов. Диалектика уже не представляет собой движения абсолютного разума. От диалектики ничего не остается, и на ее месте оказывается в лучшем случае чистейшая мораль.

Когда г-н Прудон говорил об определенном ряде в разуме, о логической последовательности категорий, он положительно заявил, что не намеревается излагать историю, соответствующую порядку времен, т. е., по мысли г-на Прудона, ту историческую последовательность, в которой категории проявлялись. Все совершалось тогда у него в чистом эфире разума. Все должно было вытекать из этого эфира посредством диалектики. Теперь, когда дело идет о практическом применении этой диалектики, разум изменяет ему. Диалектика г-на Прудона отрекается от диалектики Гегеля, и г-н Прудон оказывается вынужденным признать, что порядок, в котором он излагает экономические категории, не соответствует тому порядку, в котором они порождают одна другую. Экономические эволюции не являются более эволюциями самого разума.

Что же в таком случае дает нам г-н Прудон? Действительную историю, т. е., согласно пониманию г-на Прудона, последовательность, в которой категории проявлялись соответственно порядку времен? — Нет. Историю, как она совершается в самой идее? Еще того менее. Значит, он не дает нам ни земной истории категорий, ни их священной истории! Но какую же историю он нам дает в конце концов? — Историю своих собственных противоречий. Посмотрим же, как шествуют эти противоречия и как они влекут за собой г-на Прудона.

Прежде чем приступить к этому рассмотрению, которое послужит поводом к шестому важному замечанию, мы должны сделать еще одно менее важное замечание.

Предположим вместе с г-ном Прудоном, что действительная история, история, соответствующая порядку времен, представляет собой ту историческую последовательность, в которой проявлялись идеи, категории, принципы.

Каждый принцип имел особый век для своего проявления. Так, например, принципу авторитета соответствовал XI век, принципу индивидуализма — XVIII век. Переходя от следствия к следствию, мы должны будем сказать, что не принцип принадлежал веку, а век принципу. Другими словами, не история создавала принцип, а принцип создавал историю. Но если, — чтобы спасти как принципы, так и историю, — мы спросим себя, далее, почему же данный принцип проявлялся в XI или в XVIII, [[138]] а не в каком-нибудь другом веке, то мы неизбежно будем вынуждены тщательно исследовать, каковы были люди в XI веке, каковы они были в XVIII веке, каковы были в каждом из этих столетий потребности людей, их производительные силы, их способ производства, применявшееся в их производстве сырье; каковы, наконец, были те отношения человека к человеку, которые вытекали из всех этих условий существования. Разве изучать все эти вопросы не значит заниматься действительной земной историей людей каждого столетия, изображать этих людей в одно и то же время как авторов и как действующих лиц их собственной драмы? Но раз вы изображаете людей как действующих лиц и авторов их собственной истории, то вы приходите окольным путем к истинной точке отправления, потому что вы покидаете вечные принципы, от которых вы отправлялись вначале.

Что касается г-на Прудона, то он даже на том окольном пути, по которому следует идеолог, недостаточно продвинулся для того, чтобы выйти на большую дорогу истории.

Замечание шестое

Последуем за г-ном Прудоном по окольному пути.

Допустим, что экономические отношения, рассматриваемые как неизменные законы, как вечные принципы, как идеальные категории, предшествовали деятельной и подвижной жизни людей; допустим, кроме того, что эти законы, эти принципы, эти категории испокон веков дремали в недрах «безличного разума человечества». Мы уже видели, что все эти неизменные и неподвижные вечности не оставляют места для истории; самое большее, что остается, — это история в идее, т. е. история, отражающаяся в диалектическом движении чистого разума. Говоря, что в диалектическом движении идеи уже не «дифференцируют» себя, г-н Прудон уничтожает как всякую тень движения, так и всякое движение теней, с помощью которых еще можно было бы создать хоть какое-нибудь подобие истории. Вместо этого он приписывает истории свое собственное бессилие и сетует на всех и вся, до французского языка включительно.

«Говоря, что что-нибудь появляется или что-нибудь производится, мы выражаемся не точно», — сообщает нам г-н Прудон-философ, — «в цивилизации, как и во вселенной, все существует, все действует от века... Так же обстоит дело и со всей социальной экономией» (т. II, стр. 102).

Действенная сила противоречий, функционирующих в системе г-на Прудона и заставляющих функционировать самого [[139]] г-на Прудона, так велика, что, желая объяснить историю, он оказывается вынужденным отрицать ее; желая объяснить последовательное появление общественных отношений, он отрицает, что что-либо вообще могло появиться; желая объяснить производство и все его фазы, он отрицает, что что-либо могло производиться.

Таким образом, для г-на Прудона нет больше ни истории, ни последовательности идей; а между тем продолжает существовать ого книга, та самая книга, которая, по его собственному выражению, есть не что иное, как «история, соответствующая последовательности идей». Как же найти ту формулу — ибо г-н Прудон является человеком формул, — при помощи которой можно одним прыжком перепрыгнуть через все эти противоречия?

Для этого он изобрел новый разум, который не является ни абсолютным, чистым и девственным разумом, ни обыкновенным разумом деятельных и подвижных людей, живших в различные исторические эпохи; это — разум совершенно особого рода, разум общества-лица, разум того субъекта, который именуется человечеством, разум, который под пером г-на Прудона иногда выступает также в качестве «социального гения», или в качестве «всеобщего разума», или, наконец, в качестве «человеческого разума». Однако этот носящий множество имен разум всякий раз оказывается индивидуальным разумом г-на Прудона со всеми его хорошими и дурными сторонами, с его противоядиями и задачами.

«Человеческий разум не создает истины», таящейся в глубинах абсолютного вечного разума. Он может только открывать ее. Но открытые им до сих пор истины неполны, недостаточны и потому противоречивы. Следовательно, и экономические категории, представляющие собой истины, обнаруженные и раскрытые человеческим разумом, социальным гением, также неполны и носят в себе зародыш противоречия. До г-на Прудона социальный гений видел лишь антагонистические элементы и не находил синтетической формулы, хотя и элементы и формула одновременно таятся в абсолютном разуме. Поэтому экономические отношения, будучи лишь земным осуществлением этих недостаточных истин, этих неполных категорий, этих противоречивых понятий, содержат в себе самих противоречие и представляют две стороны: одну — хорошую, другую — дурную.

Найти законченную истину, понятие во всей его полноте, синтетическую формулу, которая уничтожила бы антиномию, — такова задача, которую должен разрешить социальный гений. [[140]] И еще вот почему тот же самый социальный гений в воображении г-на Прудона вынужден был переходить от одной категории к другой, не сумев до сих пор, несмотря на целую батарею своих категорий, вырвать у бога, у абсолютного разума, синтетическую формулу:

«Сначала общество» (социальный гений) «полагает некоторый первый факт, выдвигает некоторую гипотезу... истинную антиномию, антагонистические результаты которой развертываются в социальной экономии совершенно таким же порядком, как они могли бы быть выведены в уме в качестве следствий, так что промышленное движение, следуя во всем за дедукцией идей, подразделяется на два потока: поток полезных действий и поток пагубных результатов... Чтобы гармонически конституировать этот двойственный принцип и разрешить эту антиномию, общество порождает вторую антиномию, за которой вскоре следует третья, и таково будет шествие социального гения до тех пор, пока, исчерпав все свои противоречия, — а я предполагаю, хотя это и не доказано, что свойственные человечеству противоречия имеют конец, — он не возвратится одним прыжком ко всем своим прежним положениям и не разрешит всех своих задач в единой формуле» (т. I, стр. 133).

Как прежде антитезис превратился в противоядие, так теперь тезис становится гипотезой. Но теперь нас уже не может удивить эта совершаемая г-ном Прудоном перемена терминов. Человеческий разум, который менее всего чист, так как обладает лишь неполными взглядами, на каждом шагу наталкивается на новые задачи, требующие решения. Каждый новый тезис, открываемый им в абсолютном разуме и представляющий собой отрицание первого тезиса, становится для него синтезом и довольно наивно принимается им за решение данной задачи. Так этот разум мечется в постоянно новых противоречиях, пока, очутившись у конечного пункта противоречий, он не замечает, что все эти тезисы и синтезы представляют собой не более, как противоречивые гипотезы. В состоянии полного замешательства «человеческий разум, социальный гений, возвращается одним прыжком ко всем своим прежним положениям и разрешает все свои задачи в единой формуле». Заметим мимоходом, что эта единственная формула составляет подлинное открытие г-на Прудона. Это — конституированная стоимость.

Гипотезы создаются лишь с какой-нибудь определенной целью. Цель, которую прежде всего ставит себе говорящий устами г-на Прудона социальный гений, заключается в устранении всего дурного в каждой экономической категории, с тем чтобы в ней осталось только хорошее. Для него добро, высшее благо, истинная практическая цель сводятся к равенству. А почему социальный гений предпочитает равенство неравенству или братству, или католицизму, или какому-либо другому принципу? Ответ: «человечество лишь потому и осуществляло [[141]] одну за другой столько частных гипотез, что имело в виду одну высшую гипотезу», которая именно и есть равенство. Другими словами, — потому что равенство есть идеал г-на Прудона. Он воображает, что разделение труда, кредит, фабрика, словом, все экономические отношения были изобретены лишь для того, чтобы послужить на пользу равенства, а между тем они всегда обращались в конце концов против этого последнего. Из того, что история и фикция г-на Прудона противоречат друг другу на каждом шагу, он заключает о существовании противоречия. Но если противоречие и существует, то лишь между его навязчивой идеей и действительным движением.

Отныне хорошей стороной каждого экономического отношения оказывается та, которая утверждает равенство, дурной — та, которая его отрицает и утверждает неравенство. Всякая новая категория есть гипотеза социального гения, имеющая целью устранение неравенства, порожденного предыдущей гипотезой. Словом, равенство есть изначальное намерение, мистическая тенденция, провиденциальная цель, которую социальный гений никогда не теряет из виду, вертясь в кругу экономических противоречий. Поэтому провидение есть тот локомотив, с помощью которого весь экономический багаж г-на Прудона движется гораздо лучше, чем с помощью его выдохшегося чистого разума. Наш автор посвятил провидению целую главу, следующую за главой о налогах.

Провидение, провиденциальная цель — вот то громкое слово, которым теперь пользуются для объяснения хода истории. На деле это слово не объясняет ровно ничего. Это в лучшем случае риторическая форма, один из многих способов многословного пересказывания фактов.

Известно, что благодаря развитию английской промышленности возросла стоимость земельной собственности в Шотландии. Эта промышленность открыла для шерсти новые рынки сбыта. Чтобы производить шерсть в больших количествах, нужно было превратить пахотные поля в пастбища. Чтобы совершить это превращение, нужно было концентрировать собственность. Чтобы концентрировать собственность, нужно было уничтожить мелкие хозяйства наследственных арендаторов, согнать тысячи арендаторов с их родной земли и поселить вместо них несколько пастухов, пасущих миллионы овец. Таким образом, в Шотландии земельная собственность путем следовавших друг за другом превращений привела к вытеснению людей овцами. Скажите теперь, что провиденциальной целью института земельной собственности в Шотландии было вытеснение людей овцами, — и вы получите провиденциальную историю.

[[142]] Конечно, стремление к равенству свойственно нашему веку. Но говорить, что все предшествовавшие столетия с их совершенно различными потребностями, средствами производства и т. д. провиденциально действовали для осуществления равенства, говорить это — значит, прежде всего, ставить людей и средства нашего века на место людей и средств предшествовавших столетий и не признавать того исторического движения, посредством которого следовавшие друг за другом поколения преобразовывали результаты, добытые предшествовавшими им поколениями. Экономисты очень хорошо знают, что та же самая вещь, которая для одного была обработанным продуктом, другому служит только сырьем для нового производства.

Предположите вместе с г-ном Прудоном, что социальный гений произвел или, вернее, импровизировал феодалов, имея в виду провиденциальную цель превратить землепашцев в несущих ответственность и равных между собой работников, и вы сделаете подстановку целей и лиц, вполне достойную того самого провидения, которое в Шотландии учредило земельную собственность с целью доставить себе злобное удовольствие при виде того, как овцы вытесняют людей.

Но так как г-н Прудон проявляет к провидению столь нежный интерес, то мы отсылаем его к «Истории политической экономии» г-на де Вильнёва-Баржемона62, который тоже гоняется за провиденциальной целью. Этой целью является уже не равенство, а католицизм.

Замечание седьмое и последнее

Экономисты употребляют очень странный прием в своих рассуждениях. Для них существует только два рода институтов: одни — искусственные, другие—естественные. Феодальные институты — искусственные, буржуазные — естественные. В этом случае экономисты похожи на теологов, которые тоже устанавливают два рода религий. Всякая чужая религия является выдумкой людей, тогда как их собственная религия есть эманация бога. Говоря, что существующие отношения — отношения буржуазного производства — являются естественными, экономисты хотят этим сказать, что это именно те отношения, при которых производство богатства и развитие производительных сил совершаются сообразно законам природы. Следовательно, сами эти отношения являются не зависящими от влияния времени естественными законами. Это — вечные законы, которые должны всегда управлять обществом. Таким образом, до [[143]] сих пор была история, а теперь ее более нет. До сих пор была история, потому что были феодальные институты и потому что в этих феодальных институтах мы находим производственные отношения, совершенно отличные, от производственных отношений буржуазного общества, выдаваемых экономистами за естественные и потому вечные.

Феодализм тоже имел свои пролетариат — крепостное сословие, заключавшее в себе все зародыши буржуазии. Феодальное производство тоже имело два антагонистических элемента, которые тоже называют хорошей и дурной стороной феодализма, не учитывая при этом, что в конце концов дурная сторона всегда берет верх над хорошей. Именно дурная сторона, порождая борьбу, создает движение, которое образует историю. Если бы в эпоху господства феодализма экономисты, вдохновленные рыцарскими добродетелями, прекрасной гармонией между правами и обязанностями, патриархальной жизнью городов, процветанием домашней промышленности в деревнях, развитием промышленности, организованной в корпорации, гильдии и цехи, словом, если бы они, вдохновленные всем тем, что составляет хорошую сторону феодализма, поставили себе задачей устранить все то, что является теневой стороной этой картины,— крепостное состояние, привилегии, анархию, — то что бы из этого получилось? Все элементы, порождающие борьбу, были бы уничтожены, развитие буржуазии было бы пресечено в самом зародыше. Экономисты поставили бы себе нелепую задачу устранить историю.

Когда взяла верх буржуазия, то уже не было более речи ни о хорошей, ни о дурной стороне феодализма. Буржуазия вступила в обладание производительными силами, развитыми ею при господстве феодализма. Все старые экономические формы, все соответствовавшие им гражданские отношения, политический строй, служивший официальным выражением старого гражданского общества, были разбиты.

Таким образом, чтобы правильно судить о феодальном производстве, нужно рассматривать его как способ производства, основанный на антагонизме. Нужно показать, как в рамках этого антагонизма создавалось богатство, как одновременно с антагонизмом классов развивались производительные силы, как один из классов, представлявший собой дурную, отрицательную сторону общества, неуклонно рос до тех пор, пока не созрели, наконец, материальные условия его освобождения. Разве это не означает, что способ производства, те отношения, в рамках которых развиваются производительные силы, менее всего являются вечными законами, а соответствуют определенному уровню развития людей и их производительных сил, и что [[144]] всякое изменение производительных сил людей необходимо ведет за собой изменение в их производственных отношениях. Так как важнее всего не лишиться плодов цивилизации — приобретенных производительных сил, то надо разбить те традиционные формы, в которых они были произведены. С этого момента прежний революционный класс становится консервативным.

Буржуазия начинает свое историческое развитие с таким пролетариатом, который, в свою очередь, является остатком пролетариата {{в экземпляре, подаренном Н. Утиной, пометка: «трудящегося класса». Ред.}} феодальных времен. В ходе своего исторического развития буржуазия неизбежно развивает свой антагонистический характер, который вначале более или менее замаскирован, существует лишь в скрытом состоянии. По мере развития буржуазии в недрах ее развивается новый пролетариат, современный пролетариат; между классом пролетариев и классом буржуазии развертывается борьба, которая, прежде чем обе стороны се почувствовали, заметили, оценили, поняли, признали и открыто провозгласили, проявляется на первых порах лишь в частичных и кратковременных конфликтах, в отдельных актах разрушения. С другой стороны, если все члены современной буржуазии имеют один и тот же интерес, поскольку они образуют один класс, противостоящий другому классу, то интересы их противоположны, антагонистичны, поскольку они противостоят друг другу. Эта противоположность интересов вытекает из экономических условий их буржуазной жизни. Таким образом, с каждым днем становится все более и более очевидным, что характер тех производственных отношений, в рамках которых совершается движение буржуазии, отличается двойственностью, а вовсе не единством и простотой; что в рамках тех же самых отношений, в которых производится богатство, производится также и нищета; что в рамках тех же самых отношений, в которых совершается развитие производительных сил, развивается также и сила, производящая угнетение; что эти отношения создают буржуазное богатство, т. е. богатство класса буржуазии, лишь при условии непрерывного уничтожения богатства отдельных членов этого класса и образования постоянно растущего пролетариата. Чем более обнаруживается этот антагонистический характер, тем более экономисты, эти ученые представители буржуазного производства, приходят в разлад со своей собственной теорией, и среди них образуются различные школы. Есть экстомисты-фаталисты, которые так же равнодушны в своей теории к тому, что они называют отрицательными сторонами буржуазного производства, как сами буржуа равнодушны [[145]] на практике к страданиям пролетариев, с помощью которых они приобретают свои богатства. Эта фаталистическая школа имеет своих классиков и своих романтиков. Классики, как, например, Адам Смит и Рикардо, являются представителями той буржуазии, которая, находясь еще в борьбе с остатками феодального общества, стремилась лишь очистить экономические отношения от феодальных пятен, увеличить производительные силы и придать новый размах промышленности и торговле. С их точки зрения, пролетариат, принимающий участие в этой борьбе и поглощенный этой лихорадочной деятельностью, испытывает только преходящие, случайные страдания и сам воспринимает эти страдания как преходящие. Миссия таких экономистов, как Адам Смит и Рикардо, являющихся историками этого периода, состоит лишь в том, чтобы показать, каким образом богатство приобретается в рамках отношений буржуазного производства, сформулировать эти отношения в виде категорий и законов и доказать, что эти законы и категории гораздо удобнее для производства богатств, чем законы и категории феодального общества. В их глазах нищета - это лишь муки, сопровождающие всякие роды как в природе, так и в промышленности.

Романтики принадлежат нашей эпохе — эпохе, когда буржуазия находится в прямой противоположности к пролетариату, когда нищета порождается в таком же огромном изобилии, как и богатство. Тогда экономисты разыгрывают из себя пресыщенных фаталистов, с высоты своего величия бросающих презрительный взгляд на те машины в человеческом образе, трудом которых создается богатство. Они копируют все рассуждения своих предшественников, но равнодушие, бывшее у тех наивностью, у этих становится кокетством.

Затем выступает гуманистическая школа, принимающая близко к сердцу дурную сторону современных производственных отношений. Для очистки совести она старается по возможности сгладить существующие контрасты; она искренне оплакивает бедствия пролетариев и безудержную конкуренцию между буржуа; она советует рабочим быть умеренными, хорошо работать и производить поменьше детей; она рекомендует буржуазии умерить свой пыл в области производства. Вся теория этой школы основана на бесконечных различениях менаду теорией и практикой, между принципами и их последствиями, между идеей и ее применением, между содержанием и формой, между сущностью и действительностью, между правом и фактом, между хорошей и дурной стороной.

Филантропическая школа есть усовершенствованная гуманистическая школа. Она отрицает необходимость антагонизма; она [[146]] хочет всех людей превратить в буржуа; она хочет осуществить теорию, поскольку эта теория отличается от практики и не содержит в себе антагонизма. Само собой разумеется, что в области теории нетрудно отвлекаться от противоречий, встречаемых в действительности на каждом шагу. Подобная теория стала бы тогда идеализированной действительностью. Таким образом, филантропы хотят сохранить категории, выражающие собой буржуазные отношения, но без того антагонизма, который составляет сущность этих категорий и от них неотделим. Филантропам кажется, что они серьезно борются против буржуазной практики, между тем как сами они буржуазны более чем кто бы то ни было.

Точно так же, как экономисты служат учеными представителями буржуазного класса, социалисты и коммунисты являются теоретиками класса пролетариев. Пока пролетариат не настолько еще развит, чтобы конституироваться как класс, пока самая борьба пролетариата с буржуазией не имеет еще, следовательно, политического характера и пока производительные силы еще не до такой степени развились в недрах самой буржуазии, чтобы можно было обнаружить материальные условия, необходимые для освобождения пролетариата и для построения нового общества, — до тех пор эти теоретики являются лишь утопистами, которые, чтобы помочь нуждам угнетенных классов, придумывают различные системы и стремятся найти некую возрождающую науку. Но по мере того как движется вперед история, а вместе с тем и яснее обрисовывается борьба пролетариата, для них становится излишним искать научную истину в своих собственных головах; им нужно только отдать себе отчет в том, что совершается перед их глазами, и стать сознательными выразителями этого. До тех пор, пока они ищут науку и только создают системы, до тех пор, пока они находятся лишь в начале борьбы, они видят в нищете только нищету, не замечая ее революционной, разрушительной стороны, которая и ниспровергнет старое общество. Но раз замечена эта сторона, наука, порожденная историческим движением и принимающая в нем участие с полным знанием дела, перестает быть доктринерской и делается революционной.

Возвратимся к г-ну Прудону.

Каждое экономическое отношение имеет свою хорошую и свою дурную сторону — это единственный пункт, в котором г-н Прудон не изменяет самому себе. Хорошая сторона выставляется, по его мнению, экономистами; дурная — изобличается социалистами. У экономистов он заимствует убеждение в необходимости вечных экономических отношений; у социалистов — [[147]] ту иллюзию, в силу которой они видят в нищете только нищету. Он соглашается и с теми и с другими, пытаясь сослаться при этом на авторитет науки. Наука же сводится в его представлении к тощим размерам некоторой научной формулы; он находится в вечной погоне за формулами. Вот почему г-н Прудон воображает, что он дал критику как политической экономии, так и коммунизма; на самом деле он стоит ниже их обоих. Ниже экономистов — потому, что он как философ, обладающий магической формулой, считает себя избавленным от необходимости вдаваться в чисто экономические детали; ниже социалистов — потому, что у него не хватает ни мужества, ни проницательности для того, чтобы подняться — хотя бы только умозрительно — выше буржуазного кругозора.

Он хочет быть синтезом, но оказывается не более как совокупной ошибкой.

Он хочет парить над буржуа и пролетариями, как муж науки, но оказывается лишь мелким буржуа, постоянно колеблющимся между капиталом и трудом, между политической экономией и коммунизмом.

 

§II. РАЗДЕЛЕНИЕ ТРУДА И МАШИНЫ

Разделением труда открывается, согласно г-ну Прудону, ряд экономических эволюций.

Хорошая сторона разделения труда

«Рассматриваемое в своей сущности разделение труда есть способ осуществления равенства условий и умственных способностей» (т. I, стр. 93).

Дурная сторона разделения труда

 

«Разделение труда сделалось для нас источником нищеты» (т. I, стр. 94).

Вариант

«Труд, разделяясь сообразно свойственному ему закону, составляющему первое условие его плодотворности, приходит в конце концов к отрицанию своих целей и сам себя уничтожает» (т. I, стр. 94).

Задача, подлежащая разрешению

Найти «новое сочетание, которое устранило бы вредные стороны разделения, сохраняя при этом его полезные действия» (т. I, стр. 97).

[[148]] Разделение труда есть, согласно г-ну Прудону, вечный закон, простая и абстрактная категория. Он должен, следовательно, найти в абстракции, в идее, в слове достаточное объяснение разделения труда в различные исторические эпохи. Касты, цехи, мануфактура, крупная промышленность должны быть объяснены при помощи одного слова: разделять. Изучите сначала хорошенько смысл слова «разделять», и вам уже не нужно будет изучать те многочисленные влияния, которые в каждую эпоху придают разделению труда тот или иной определенный характер.

Конечно, сводить вещи к категориям г-на Прудона значило бы слишком уж упрощать их. Ход истории не так категоричен. Целых три столетия понадобилось Германии для того, чтобы установить первое крупное разделение труда, каковым является отделение города от деревни. По мере того как видоизменялось одно только это отношение между городом и деревней, видоизменялось и все общество. Даже если взять одну только эту сторону разделения труда, то мы имеем в одном случае античные республики, в другом случае — христианский феодализм; в одном случае — старую Англию с ее баронами, в другом случае — современную Англию с ее хлопчатобумажными лордами (cotton-lords). В XIV и XV веках, когда еще не было колоний, когда Америка еще не существовала для Европы, а с Азией сношения велись лишь через посредство Константинополя, когда Средиземное море было центром торговой деятельности, разделение труда имело совсем иную форму и иной характер, чем в XVII веке, когда испанцы, португальцы, голландцы, англичане и французы имели колонии во всех частях света. Размеры рынка, его облик придают разделению труда в различные эпохи такой облик, такой характер, вывести которые из одного слова «разделять», из идеи, из категории было бы нелегким делом.

«Все экономисты, начиная с А. Смита», — говорит г-н Прудон, — «указывали на полезные и вредные стороны закона разделения труда, но они придавали первым гораздо большее значение, чем последним, так как это более соответствовало их оптимизму; при этом ни один из экономистов не задал себе вопроса, что представляют собой вредные стороны какого-либо закона... Каким образом один и тот же принцип, строго проведенный во всех своих последствиях, приводит к диаметрально противоположным результатам? Ни один экономист ни до, ни после А. Смита даже не заметил здесь проблемы, требующей разъяснения. Сэй доходит до признания, что в разделении труда та же самая причина, которая производит добро, порождает также и зло».

А. Смит был дальновиднее, чем думает г-н Прудон. Он очень хорошо видел, что «в действительности различие между индивидами по их природным способностям гораздо менее значительно, чем нам кажется, и эти столь различные предрасположения, отличающие, невидимому, друг от друга людей различных профессий, когда они достигли зрелого возраста, составляют не столько причину, сколько следствие разделения труда»63. Первоначальное различие между носильщиком и философом менее значительно, [[149]] чем между дворняжкой и борзой. Пропасть между ними вырыта разделением труда. Все это не мешает г-ну Прудону утверждать в другом месте, что Адам Смит даже и не подозревал о существовании вредных последствий разделения труда, и заявлять, будто Ж. Б. Сей первый признал, «что в разделении труда та же самая причина, которая производит добро, порождает также и зло».

Но послушаем Лемонте; suum cuique {{каждому своё. Ред.}}.

«Г-н Ж. Б. Сэй сделал мне честь, приняв в своем превосходном трактате по политической экономии принцип, выдвинутый мной в этом фрагменте о моральном влиянии разделения труда. Несколько легкомысленное заглавие моей книги64, без сомнения, не позволило ему сослаться на меня. Только этим я и могу объяснить молчание писателя, слишком богатого собственными мыслями, чтобы отрицать такое маленькое заимствование» (Лемонте. Полное собрание сочинений, т. I, стр. 245, Париж, 1840).

Отдадим должное Лемонте: он остроумно изобразил пагубные последствия разделения труда в том виде, в каком оно установилось в наши дни, и г-н Прудон не нашел ничего к этому прибавить. Но раз уж, по вине г-на Прудона, мы ввязались в этот спор о приоритете, то скажем еще мимоходом, что задолго до Лемонте и за семнадцать лет до Адама Смита, ученика А. Фергюсона, последний ясно изложил этот предмет в главе, специально посвященной разделению труда.

«Можно было бы даже усомниться, увеличиваются ли общие способности нации пропорционально прогрессу техники. Во многих механических искусствах... цель вполне достигается без всякого участия ума и чувства, и невежество является матерью промышленности так же, как и суеверия. Размышление и воображение подвержены ошибкам, но привычное движение руки или ноги не зависит ни от того, ни от другого. Таким образом, можно было бы сказать, что по отношению к мануфактуре наивысшее совершенство заключается в том, чтобы обходиться без участия умственных способностей, так что без всяких усилий головы мастерскую можно было бы рассматривать как машину, частями которой являются люди... Генерал может отличаться большим искусством в военном деле, тогда как все, что требуется от солдата, сводится к выполнению нескольких движений рук и ног. Первый выиграл, быть может, то, что потерял последний... В такой период, когда все функции отделены друг от друга, само искусство мышления может превратиться в отдельное ремесло» (А. Фергюсон. «Опыт истории гражданского общества», Париж, 178365).

[[150]] Заканчивая наш литературный экскурс, отметим, что мы положительно отрицаем, будто «все экономисты придавали полезным сторонам разделения труда гораздо большее значение, чем вредным». Достаточно назвать Сисмонди.

Итак, что касается полезных сторон разделения труда, то г-ну Прудону оставалось только перефразировать в более или менее напыщенной форме общие, всем известные фразы.

Посмотрим теперь, каким образом у Прудона из разделения труда, рассматриваемого как общий закон, как категория, как идея, выводятся связанные с ним вредные стороны. Как получается, что эта категория, этот закон заключает в себе неравное распределение труда в ущерб уравнительной системе г-на Прудона?

«В этот торжественный час разделения труда бурный ветер начинает бушевать над человечеством. Прогресс совершается не для всех равным и одинаковым образом... Он начинает с того, что охватывает небольшое число привилегированных... Это пристрастие прогресса к определенному кругу лиц, которое заставляло так долго верить в естественное и провиденциальное неравенство положений, и породило касты и создало иерархический строй всех обществ» (Прудон, т. I, стр. 94).

Разделение труда создало касты. Касты — это вредная сторона разделения труда; следовательно, вредная сторона порождена разделением труда. Quod erat demonstrandum {{что и требовалось доказать. Ред.}}. Если мы захотим пойти дальше и спросим, что привело разделение труда к созданию каст, иерархического строя и привилегий, то г-н Прудон ответит нам; прогресс. А что вызвало прогресс? Разграничение. Разграничением г-н Прудон называет пристрастие прогресса к определенному кругу лиц.

За философией следует история. Теперь уже не описательная и не диалектическая история, а сравнительная. Г-н Прудон проводит параллель между современным и средневековым типографским рабочим, между рабочим заводов Крезо и деревенским кузнецом, между современным писателем и средневековым писателем; он заставляет чашу весов склоняться на сторону тех, которые в большей или меньшей степени являются представителями разделения труда, сложившегося в средние века или унаследованного от средних веков. Он противопоставляет разделение труда одной исторической эпохи разделению труда другой исторической эпохи. Это ли должен был доказать г-н Прудон? Нет. Он должен был показать нам вредные стороны разделения труда вообще, разделения труда как категории. Зачем, однако, останавливаться на этой части произведения [[151]] г-на Прудона, когда, как мы увидим немного дальше, он сам недвусмысленно отрекается от всех этих мнимых доводов?

«Первым следствием раздробленного труда», — продолжает г-н Прудон, — «после растления души, является удлинение рабочего дня, который растет обратно пропорционально сумме затраченных умственных сил... Но так как продолжительность рабочего дня не может превышать шестнадцати-восемнадцати часов, то с того момента, когда становится невозможным компенсировать уменьшение затраты умственных сил за счет увеличения рабочего времени, компенсация будет происходить за счет цены труда, и заработная плата будет падать... Несомненно одно, и только это одно нам и необходимо здесь отметить: всеобщая совесть не ставит на одну доску труд фабричного мастера и труд чернорабочего. Следовательно, понижение цены рабочего дня необходимо, и, таким образом, работник, душа которого была изувечена выполнением принижающей его функции, неизбежно должен понести и физические лишения от умеренности вознаграждения».

Мы не будем останавливаться на логическом достоинстве этих силлогизмов, которые Кант назвал бы отводящими в сторону паралогизмами.

Вот их сущность:

Разделение труда сводит рабочего к принижающей его функции; этой принижающей функции соответствует растленная душа, а растлению души соответствует постоянно усиливающееся падение заработной платы. А чтобы доказать, что уменьшенная заработная плата вполне соответствует растленной душе, г-н Прудон, для очистки совести, утверждает, что такова воля всеобщей совести. Интересно знать, входит ли душа г-на Прудона в эту всеобщую совесть?

Машины являются для г-на Прудона «логическим антитезисом разделения труда», и, в подтверждение своей диалектики, он начинает с того, что превращает машины в фабрику.

Для того чтобы из разделения труда вывести нищету, г-н Прудон предполагал наличие современной фабрики; вслед за этим он предполагает порожденную разделением труда нищету, чтобы прийти к фабрике и иметь возможность представить ее в качестве диалектического отрицания этой нищеты. Наказав работника в нравственном отношении принижающей функцией, в физическом — умеренностью заработной платы, поставив рабочего в зависимость от фабричного мастера, низведя его труд до уровня труда чернорабочего, г-н Прудон вслед за тем снова обращается к фабрике и машинам, обвиняя их в том, что это они принижают работника путем «подчинения его хозяину», и — в довершение унижения работника — заставляет его «опуститься с положения ремесленника до положения чернорабочего». Прекрасная диалектика! И если бы он хоть на этом остановился. Но нет, ему требуется еще новая история [[152]] разделения труда, на этот раз уже не для извлечения из нее противоречий, а для того, чтобы реконструировать фабрику на свой лад. Для достижения этой цели он вынужден забыть все только что сказанное им о разделении труда.

Труд организуется и разделяется различно, в зависимости от того, какими орудиями он располагает. Ручная мельница предполагает иное разделение труда, чем паровая. Начать с разделения труда вообще, чтобы затем прийти от него к одному из особых орудий производства, к машине, — это значит просто издеваться над историей.

Машина столь же мало является экономической категорией, как и бык, который тащит плуг. Машина — это только производительная сила. Современная же фабрика, основанная на употреблении машин, есть общественное отношение производства, экономическая категория.

Посмотрим теперь, как происходит дело в блестящем воображении г-на Прудона.

«В обществе беспрестанное появление все новых и новых машин является антитезисом, обратной формулой разделения труда: это протест промышленного гения против раздробленного и человекоубийственного труда. Что такое, в самом деле, машина? Это особый способ соединения различных частиц труда, отделенных друг от друга разделением труда. Каждую машину можно рассматривать как соединение многих операций... Следовательно, посредством машины будет происходить восстановление работника... Машины, являющиеся в политической экономии противоположностью разделения труда, представляют собой синтез, который в человеческом уме противополагается анализу... Разделение лишь отделяло друг от друга различные части труда, предоставляя каждому заняться той специальностью, к которой он чувствовал наибольшую склонность; фабрика группирует работников сообразно отношению каждой части к целому... Она вводит в область труда принцип власти... Но это еще не все: машина, или фабрика, принизив работника путем подчинения его хозяину, довершает его унижение, заставляя его опуститься с положения ремесленника до положения чернорабочего... Период, нами теперь переживаемый, а именно, период машин, отличается одной характерной особенностью, а именно, наемным трудом. Наемный труд появился позже разделения труда и обмена».

Сделаем г-ну Прудону одно простое замечание. Разъединение различных частей труда, предоставляющее каждому возможность заняться той специальностью, к которой он чувствует наибольшую склонность, — это разъединение, начало которого г-н Прудон относит к первым дням существования мира, существует только в современной промышленности, при господство конкуренции.

Далее г-н Прудон дает нам чрезвычайно «интересную генеалогию», имеющую целью показать, каким образом фабрика была порождена разделением труда, а наемный труд — фабрикой. [[153]]

1) Он предполагает человека, который «заметил, что, разделяя производство на его различные части и предоставляя выполнение каждой из этих частей отдельному рабочему», можно умножить производительные силы.

2) Этот человек, «прослеживая нить этой идеи, говорит себе, что, образовав постоянную группу работников, подобранных для поставленной им себе специальной цели, он достигнет более регулярного производства и т. д.».

3) Этот человек делает другим людям предложение с целью заставить их усвоить его идею и проследить ее нить.

4) В самом начале промышленного процесса этот человек договаривается, как равный с равным, со своими сотоварищами, которые становятся впоследствии его рабочими.

5) «Понятно, конечно, что это первоначальное равенство должно было быстро исчезнуть ввиду выгодного положения хозяина и зависимости наемного рабочего».

Таков новый образчик исторического и описательного метода г-на Прудона.

Рассмотрим теперь с исторической и экономической точек зрения, действительно ли принцип власти введен в общество фабрикой и машиной позже разделения труда; произошла ли при этом, с одной стороны, реабилитация рабочего, хотя он, с другой стороны, и попал в подчинение чужой власти; является ли, наконец, машина воссоединением разделенного труда, его синтезом, противоположным его анализу.

Общество, как целое, имеет с внутренним устройством фабрики ту общую черту, что и в нем тоже имеется свое разделение труда. Если мы возьмем за образец разделение труда на современной фабрике, чтобы применить его затем к целому обществу, то мы найдем, что общество, наилучшим образом организованное для производства богатств, бесспорно должно было бы иметь лишь одного главного предпринимателя, распределяющего между различными членами общественного коллектива их работу по заранее установленным правилам. Но в действительности дело обстоит совсем иначе. Тогда как внутри современной фабрики разделение труда регулируется до мелочей властью предпринимателя, современное общество для распределения труда не имеет других правил, другой власти, кроме свободной конкуренции.

При патриархальном строе, при кастовом строе, при феодальном и цеховом строе разделение труда в целом обществе совершалось по определенным правилам. Были ли эти правила установлены неким законодателем? Нет. Вызванные к жизни первоначально условиями материального производства, они [[154]] были возведены в законы лишь гораздо позднее. Именно таким образом эти различные формы разделения труда и легли в основу различных форм организации общества. Что же касается разделения труда внутри мастерской, то при всех указанных выше формах общества оно было очень мало развито.

Можно даже установить в качестве общего правила, что, чем менее власть руководит разделением труда внутри общества, тем сильнее развивается разделение труда внутри мастерской и тем сильнее оно там подчиняется власти одного лица. Таким образом, по отношению к разделению труда власть в мастерской и власть в обществе обратно пропорциональны друг другу.

Посмотрим теперь, что представляет собой фабрика, в которой занятия резко разделены, где труд каждого рабочего сводится к очень простой операции и где власть, т. е. капитал, группирует и направляет работы. Как возникла эта фабрика? Чтобы ответить на этот вопрос, нам следовало бы рассмотреть, как развивалась собственно мануфактурная промышленность. Я имею в виду ту промышленность, которая не превратилась еще в современную промышленность с ее машинами, но не представляет собой уже ни средневекового ремесла, ни домашней промышленности. Мы не будем входить в большие подробности, а наметим только несколько суммарных пунктов, чтобы показать, что на формулах в исторической науке далеко не уедешь.

Одним из необходимейших условий для образования мануфактурной промышленности было накопление капиталов, облегченное открытием Америки и ввозом ее драгоценных металлов.

Достаточно доказано, что следствием увеличения средств обмена было, с одной стороны, обесценение заработной платы и земельной ренты, а с другой — рост промышленных прибылей. Иными словами: в той мере, в какой пришли в упадок класс земельных собственников и класс трудящихся, феодальные сеньоры и народ, в такой же мере возвысился класс капиталистов, буржуазия.

Были еще и другие обстоятельства, одновременно с этим содействовавшие развитию мануфактурной промышленности: увеличение количества находящихся в обращении товаров с тех пор, как были установлены торговые сношения с Ост-Индией морским путем вокруг мыса Доброй Надежды, колониальная система, развитие морской торговли.

Другим условием, которое еще не было достаточно оценено в истории мануфактурной промышленности, был роспуск многочисленных свит феодальных сеньоров, в результате которого входившие в эти свиты зависимые элементы превратились [[155]] в бродяг, прежде чем поступить в мастерские. Созданию мануфактурной мастерской предшествовало почти повсеместное бродяжничество в XV и XVI веках. Мастерская нашла, кроме того, сильную опору в большом числе крестьян, приток которых в города продолжался в течение целых столетий, так как превращение пашен в пастбища и успехи земледелия, уменьшившие количество необходимых для обработки земли рабочих рук, постоянно гнали крестьян из деревень.

Расширение рынка, накопление капиталов, перемены в общественном положении классов, появление множества людей, лишенных своих источников дохода, — вот исторические условия для образования мануфактуры. Не полюбовные соглашения между равными, как утверждает г-н Прудон, собрали людей в мастерские. Мануфактура возникла не в недрах старинных цехов. Главой новейшей мастерской сделался купец, а не старый цеховой мастер. Почти всюду между мануфактурой и ремеслами велась ожесточенная борьба.

Накопление и концентрация орудий производства и работников предшествовали развитию разделения труда внутри мастерской. Отличительным свойством мануфактуры было скорее соединение многих работников и многих ремесел в одном месте, в одном помещении, под командой одного капитала, а не разложение труда на его составные части и приспособление специальных рабочих к очень простым операциям.

Полезность мануфактурной мастерской заключалась не столько в разделении труда в собственном смысле слова, сколько в том обстоятельстве, что производство велось здесь в больших размерах, что сокращались многие накладные расходы и т. д. В конце XVI и в начале XVII века голландская мануфактура была еще едва знакома с разделением труда.

Развитие разделения труда предполагает соединение работников в одной мастерской. Ни в XVI, ни в XVII веке мы не встречаем даже ни одного примера такого развития отделенных друг от друга отраслей одного и того же ремесла, при котором достаточно было бы соединить их в одном месте, чтобы получилась совершенно готовая мануфактурная мастерская. Но коль скоро люди и орудия производства были соединены в одном месте, разделение труда в том виде, в каком оно существовало при цеховом строе, неизбежно воспроизводилось и находило свое отражение внутри мастерской.

Для г-на Прудона, который, если и видит вещи, то видит их навыворот, разделение труда в понимании Адама Смита предшествует мануфактурной мастерской, между тем как на деле такая мастерская является условием существования разделения труда.

[[156]] Машины, в собственном смысле слова, появляются лишь в конце XVIII века. Нет ничего нелепее, как видеть в них антитезис разделения труда, синтез, восстанавливающий единство раздробленного труда.

Машина есть соединение орудий труда, а вовсе не комбинация работ для самого рабочего.

«Когда каждая отдельная операция сведена разделением труда к употреблению одного простого инструмента, тогда соединение всех этих инструментов, приводимых в действие одним двигателем, образует машину» (Баббедж. «Трактат об экономической природе машин» и т. д., Париж, 183366).

Простые орудия, накопление орудий, сложные орудия; приведение в действие сложного орудия одним двигателем — руками человека, приведение этих инструментов в действие силами природы; машина; система машин, имеющая один двигатель; система машин, имеющая автоматически действующий двигатель, — вот ход развития машин.

Концентрация орудий производства и разделение труда так же неотделимы друг от друга, как в области политики неразлучны концентрация государственной власти и расхождение частных интересов. Англия, при своей концентрации земель, этих орудий земледельческого труда, имеет также разделение земледельческого труда и применяет машины для обработки земли. Франция же, где орудия земледельческого труда раздроблены, где существует система парцелл, не имеет, вообще говоря, ни разделения земледельческого труда, ни применения машин в земледелии.

По мнению г-на Прудона, концентрация орудий труда есть отрицание разделения труда. В действительности мы опять-таки видим обратное. По мере того как развивается концентрация орудий, развивается также разделение труда, и vice versa {{наоборот. Ред.}}. Вот почему за каждым крупным изобретением в области меха-пики следует усиление разделения труда, а всякое усиление разделения труда ведёт, в свою очередь, к новым изобретениям в механике.

Нет надобности напоминать, что крупные успехи в разделении труда начались в Англии после изобретения машин. Так, ткачи и прядильщики были по большей части такими же крестьянами, каких мы и до сих пор встречаем в отсталых странах. Изобретение машин довершило отделение мануфактурного труда от сельскохозяйственного. Ткач и прядильщик, соединенные прежде в одной семье, были разъединены машиной.

[[157]] Благодаря этой последней прядильщик может теперь жить в Англии, в то время как ткач находится в Ост-Индии. До изобретения машин промышленность данной страны занималась главным образом обработкой того сырья, которое было продуктом ее собственной почвы. Так, Англия обрабатывала шерсть, Германия — леи, Франция — шелк и лен, Ост-Индия и Левант — хлопок и т. д. Благодаря применению машин и пара разделение труда приняло такие размеры, что крупная промышленность, оторванная от национальной почвы, зависит уже исключительно от мирового рынка, от международного обмена и международного разделения труда. Наконец, машина оказывает такое влияние на разделение труда, что, как только в производстве какого-нибудь предмета появляется возможность изготовлять машинным способом те или иные его части, производство тотчас же разделяется на две, независимые одна от другой, отрасли.

Нужно ли говорить о провиденциальной и филантропической цели, открытой г-ном Прудоном в изобретении и первоначальном применении машин?

Когда в Англии торговля получила такое развитие, что ручной труд не мог уже удовлетворять имевшийся на рынке спрос, почувствовалась потребность в машинах. Тогда стали думать о применении науки — механики, уже вполне сложившейся в XVIII веке.

Появление фабрики отмечено такими действиями, которые меньше всего отличались филантропичностью. Плетью удерживали там детей за работой; дети сделались предметом торговли, и о доставке их заключали контракты с сиротскими домами. Все законы относительно рабочего ученичества были отменены, так как, употребляя выражение г-на Прудона, не было уже более надобности в синтетических рабочих. Наконец, начиная с 1825 г., почти все новые изобретения были результатом конфликтов между рабочими и предпринимателями, которые всеми силами старались обесценить специальную подготовку рабочих. После каждой новой сколько-нибудь значительной стачки появлялась какая-нибудь новая машина. Рабочий же столь мало видел в применении машин свою реабилитацию, или свое восстановление, как утверждает г-н Прудон, что в XVIII веке он долго оказывал сопротивление зарождавшемуся господству автоматически действующего механизма.

«Уайатт», — говорит доктор Юр, — «задолго до Аркрайта изобрел прядильные пяльцы (ряд снабженных желобками валиков)... Но главная трудность заключалась не столько в изобретении автоматически [[158]] действующего механизма... Она состояла главным образом в воспитании дисциплины, необходимой для того, чтобы заставить людей отказаться от их беспорядочных привычек в работе и помочь им слиться с неизменной регулярностью движения большой автоматически действующей машины. Изобрести и провести на практике кодекс фабричной дисциплины, приноровленный к потребностям и быстроте машинной системы, — это дело, достойное Геркулеса, было благородным делом Аркрайта».

В итоге, введение машин усилило разделение труда внутри общества, упростило функции рабочего внутри мастерской, увеличило концентрацию капитала и еще больше расчленило человека.

Когда у г-на Прудона является желание быть экономистом и покинуть на минуту «развитие определенного ряда в разуме», он черпает свою эрудицию у А. Смита, писавшего в такое время, когда фабрика только еще зарождалась. Разница между разделением труда, существовавшим во времена Адама Смита, и тем разделением труда, какое мы видим в современной фабрике, действительно громадна. Для лучшего ее понимания достаточно будет процитировать несколько мест из «Философии фабрики» доктора Юра.

«Когда А. Смит писал свой бессмертный труд об основах политической экономии, система машинной промышленности едва была известна. Разделение труда справедливо казалось ему великим принципом усовершенствования мануфактуры. На примере производства булавок он показал, что рабочий, совершенствуясь благодаря выполнению одной и той же операции, становится более быстрым в работе и более дешевым. Он видел, что, сообразно этому принципу, в каждой отрасли мануфактуры выполнение некоторых операций — вроде разрезывания медной проволоки на равные части — значительно облегчается; другие же операции, как, например, отделка и прикрепление булавочных головок, остаются сравнительно более трудными; из этого он заключил, что будет совершенно естественно приспособить к каждой из этих операций одного рабочего, заработная плата которого будет соответствовать его искусству. Это приспособление и составляет сущность разделения труда. Но то, что могло служить полезным примером во времена доктора Смита, в настоящее время может лишь ввести публику в заблуждение относительно действительного принципа фабричной промышленности. В самом деле, распределение, или, вернее, приспособление работ к различным индивидуальным способностям, едва ли входит в план действий фабрики; напротив, в каждом процессе, требующем большой ловкости и точности, рука искусного, но часто склонного к различного рода неправильностям рабочего заменяется тем или иным специальным механизмом, автоматическая работа которого так правильна, что надзор за ней может осуществлять ребенок.

Принцип фабричной системы заключается, следовательно, в вытеснении ручного труда машинным и в замене разделения труда между ремесленниками разложением процесса на его составные части. При системе ручного труда человеческий труд составлял обыкновенно наиболее дорогой элемент любого продукта; при системе машинного труда искусство ремесленника все больше и больше заменяется простым надзором за машинами.

[[159]] Такова уж слабость человеческой природы, что, чем искуснее рабочий, тем он своевольнее и несговорчивее и тем менее он пригоден поэтому для механической системы, общему действию которой он может нанести значительный ущерб своими капризными выходками. Великая цель современного фабриканта заключается, следовательно, в том, чтобы, сочетая науку со своими капиталами, свести функции своих рабочих к употреблению в дело лишь одной внимательности и ловкости — способностей, которые хорошо совершенствуются в молодости, если их сосредоточивают на одном и том же предмете.

При системе градаций труда требуется многолетнее обучение, прежде чем глаза и руки рабочего достигнут искусства, необходимого для выполнения некоторых особенно трудных механических операций; а при системе, разлагающей процессы на их составные части, которые выполняются автоматически действующей машиной, эти элементарные частичные операции можно поручить рабочему, одаренному самыми обыкновенными способностями, подвергнув его лишь краткому испытанию; в случае необходимости можно даже, по воле хозяина предприятия, переводить его с одной машины на другую. Такие перемещения находятся в явном противоречии со старой рутиной, которая, разделяя труд, одному рабочему предоставляла выделывать головки булавок, другому оттачивать концы — работа, скучное однообразие которой отупляет рабочих... А при господстве принципа уравнивания, т. е. при фабричной системе, способности рабочего подвергаются лишь приятному упражнению» и т. д. «...Так как его занятие ограничивается надзором за правильно действующим механизмом, то он может изучить его в очень короткое время; когда же он переходит от обслуживания одной машины к обслуживанию другой, в его работу вносится разнообразие, и он расширяет свой кругозор размышлением об общем сочетании результатов его труда и труда его товарищей. Поэтому режим равного распределения работ не может при обычных обстоятельствах приводить к тому подавлению способностей, сужению кругозора и торможению телесного развития рабочего, которые не без основания приписывались разделению труда.

В действительности постоянной целью и тенденцией всякого усовершенствования в области машинной техники является полное устранение человеческого труда или понижение его цены путем замены труда мужчин трудом женским и детским, труда искусных ремесленников — трудом необученных рабочих... Это стремление вместо опытных квалифицированных рабочих использовать только детей с зоркими глазами и гибкими пальцами доказывает, что схоластический догмат разделения труда по различным степеням достигнутого рабочими мастерства отброшен, наконец, нашими просвещенными фабрикантами» (Эндрью Юр. «Философия фабрики, или Промышленная экономия», т. I, гл. I67).

[[160]] Разделение труда внутри современного общества характеризуется тем, что оно порождает специальности, обособленные профессии, а вместе с ними профессиональный идиотизм.

«Мы приходим в величайшее удивление», — говорит Лемонте, — «видя, что у древних одно и то же лицо являлось одновременно выдающимся философом, поэтом, оратором, историком, священником, правителем и полководцем. Нас пугает такое обширное поприще. Каждый отгораживает себе известное пространство и замыкается в нем. Я не знаю, увеличивается ли в результате этого раздробления общее поле деятельности, но я хорошо знаю, что человек в результате этого мельчает».

Разделение труда на фабрике характеризуется тем, что труд совершенно теряет здесь характер специальности. Но как только прекращается всякое специальное развитие, начинает давать себя знать потребность в универсальности, стремление к всестороннему развитию индивида. Фабрика устраняет обособленные профессии и профессиональный идиотизм.

Г-н Прудон, не поняв даже этой единственно революционной стороны фабрики, делает шаг назад и предлагает рабочему не ограничиваться изготовлением одной двенадцатой части булавки, а изготовлять поочередно все двенадцать ее частей. Этим-де путем рабочий достиг бы полного и всестороннего знания булавки. Вот в чем заключается синтетический труд г-на Прудона. Никто не станет оспаривать, что шаг вперед и шаг назад составляют вместе тоже некое синтетическое движение.

В общем итоге г-н Прудон не пошел дальше идеала мелкого буржуа. И для осуществления этого идеала он не придумал ничего лучшего, как возвратить нас к состоянию средневекового подмастерья или, самое большее, средневекового мастера-ремесленника. Достаточно создать в своей жизни лишь один шедевр, один лишь раз почувствовать себя человеком, говорит он в одном месте своей книги. Не есть ли это — и по форме и по существу — тот самый шедевр, изготовления которого требовали ремесленные цехи средневековья?

 

§III. КОНКУРЕНЦИЯ И МОНОПОЛИЯ

Хорошая сторона конкуренции

«Конкуренция имеет для труда такое же существенное значение, как и разделение труда... Она необходима для наступления равенства»

Дурная сторона конкуренции

«Ее принцип отрицает сам себя. Наиболее достоверным ее следствием является гибель тех, кого она увлекает»

Общее соображение

«Как вредные последствия конкуренции, так равно и доставляемые ею выгоды... логически вытекают из ее принципа»

[[161]] Задача, подлежащая разрешению

«Найти примиряющий принцип, который должен исходить из закона, стоящего выше самой свободы».

Вариант:

«Речь идет, следовательно, вовсе не об уничтожении конкуренции, что так же невозможно, как и уничтожение свободы; все дело в том, чтобы найти для нее равновесие — я бы охотно сказал, полицию»

Г-н Прудон начинает с защиты вечной необходимости конкуренции против тех, которые хотят ее заменить соревнованием {{против Фурьеристов. – Ф. Э. (Примечание Энгельса к немецкому изданию 1885 г. Ред.}}.

«Бесцельного соревнования» не бывает. «Предмет каждой страсти по необходимости аналогичен самой страсти: женщина является предметом страсти для влюбленного, власть — для честолюбца, золото — для скупца, лавровый венок — для поэта; точно так же и предметом промышленного соревнования необходимо является прибыль. Соревнование есть не что иное, как сама конкуренция».

Конкуренция есть соревнование ради прибыли. Необходимо ли, чтобы промышленное соревнование всегда являлось соревнованием ради прибыли, т. е. конкуренцией? Г-н Прудон доказывает это простым утверждением. Мы уже видели, что утверждать, по его мнению, значит доказывать, точно так же как предполагать — значит отрицать.

Если непосредственным предметом страсти для влюбленного является женщина, то непосредственным предметом промышленного соревнования будет продукт, а не прибыль.

Конкуренция есть торговое, а не промышленное соревнование. В наше время промышленное соревнование существует лишь ради торговых целей. Бывают даже такие фазы в экономической жизни современных народов, когда всех охватывает особого рода горячка погони за прибылью, получаемой без производства. Эта периодически наступающая вновь и вновь спекулятивная горячка обнажает подлинный характер конкуренции, которая старается избежать необходимости промышленного соревнования.

Если бы вы сказали ремесленнику XIV века, что привилегии и вся феодальная организация промышленности будут уничтожены и заменены промышленным соревнованием, называемым [[162]] конкуренцией, он ответил бы вам, что привилегии различных корпораций, цехов и гильдий составляют организованную конкуренцию. То же говорит и г-н Прудон, когда он утверждает, что «соревнование есть не что иное, как сама конкуренция».

«Издайте указ, в силу которого с 1 января 1847 г. всем и каждому гарантировались бы труд и заработная плата; тотчас же бурное напряжение промышленности сменится сильнейшим застоем».

Вместо предположения, утверждения и отрицания мы имеем теперь указ, издаваемый г-ном Прудоном с нарочитой целью доказать необходимость конкуренции, ее вечность как категории и т. д.

Если мы вообразим, что для освобождения от конкуренции нужны только указы, то мы никогда от конкуренции не освободимся. Доходить же до предложения отменить конкуренцию при сохранении заработной платы, значит предлагать создать посредством королевского декрета нечто такое, что вообще лишено смысла. Но народы развиваются не по королевскому декрету. Прежде чем прибегать к таким указам, народы должны по меньшей мере изменить снизу доверху все условия своего промышленного и политического существования, а следовательно, и весь свой образ жизни.

Г-н Прудон ответит нам со своей невозмутимой самоуверенностью, что это — гипотеза «такого изменения нашей природы, для которого нет прецедентов в истории», и что он имел бы право «устранить нас от спора», не знаем уж в силу какого указа.

Г-ну Прудону неведомо, что вся история есть не что иное, как беспрерывное изменение человеческой природы.

«Будем придерживаться фактов. Французская революция была совершена столько же ради промышленной свободы, сколько и ради политической свободы; и хотя Франция в 1789 г. — скажем это во всеуслышание — не понимала всех следствий того принципа, осуществления которого требовала, она не обманулась, однако, ни в своих желаниях, ни в своих ожиданиях. Кто попробует отрицать это, тот потеряет в моих глазах всякое право на критику: я никогда не стану спорить с противником, который в принципе допускает самопроизвольную ошибку двадцати пяти миллионов человек... Если бы конкуренция не была принципом социальной экономии, декретом судьбы, потребностью человеческой души, то почему же, вместо того чтобы уничтожить корпорации, цехи и гильдии, люди не предпочли подумать об их исправлении?

Таким образом, так как французы XVIII века уничтожили корпорации, цехи и гильдии, вместо того чтобы видоизменить их, то французы XIX века должны видоизменить конкуренцию, вместо того чтобы уничтожить ее. Так как конкуренция установилась во Франции XVIII века как следствие исторических потребностей, то она не должна быть устранена во Франции [[163]] XIX века ради других исторических потребностей. Не понимая, что установление конкуренции было связано с реальным развитием людей XVIII века, г-н Прудон превращает ее в какую-то необходимую потребность человеческой души in partibus infidelium {{вне реальной действительности. Ред.}}. Во что он превратил бы для XVII века великого Кольбера?

После революции наступает современный нам порядок вещей. Г-н Прудон и здесь черпает факты, чтобы показать вечность конкуренции, доказывая, что все те отрасли производства, где, как, например, в земледелии, эта категория еще недостаточно развита, находятся в состоянии отсталости и упадка.

Разговоры о том, что некоторые отрасли производства не развились еще до конкуренции, а другие не достигли еще уровня буржуазного производства, есть простая болтовня, нисколько не доказывающая вечности конкуренции.

Вся логика г-на Прудона резюмируется в положении: конкуренция есть общественное отношение, в котором мы в настоящее время развиваем наши производительные силы. Этой истине он дает не логическое развитие, а лишь формулировки, часто весьма пространные, говоря, что конкуренция есть промышленное соревнование, современный способ быть свободным, ответственность в труде, конституирование стоимости, условие наступления равенства, принцип социальной экономии, декрет судьбы, необходимая потребность человеческой души, внушение вечной справедливости, свобода в разделении, разделение в свободе, экономическая категория.

«Конкуренция и ассоциация опираются друг на друга. Они не только не исключают одна другую, но даже не расходятся между собой. Конкуренция необходимо предполагает общую цель. Следовательно, конкуренция не есть эгоизм, и самое печальное заблуждение социализма заключается в том, что он ее рассматривал как ниспровержение общества».

Конкуренция предполагает общую цель, а это, с одной стороны, доказывает, что конкуренция есть ассоциация, а с другой, что конкуренция не есть эгоизм. А разве эгоизм не предполагает общей цели? Всякий эгоизм действует в обществе и посредством общества. Он предполагает, следовательно, общество, т. е. общие цели, общие потребности, общие средства производства и т. д. и т. д. Поэтому разве случайным является то, что конкуренция и ассоциация, о которых говорят социалисты, даже не расходятся между собой?

Социалисты прекрасно знают, что современное общество основано на конкуренции. Каким же образом могли бы они [[164]] упрекать конкуренцию в ниспровержении современного общества, которое они сами хотят ниспровергнуть? И как могли бы они обвинять конкуренцию в ниспровержении будущего общества, в котором они видят, наоборот, ниспровержение самой конкуренции?

Г-н Прудон говорит далее, что конкуренция есть противоположность монополии и что, следовательно, она не может быть противоположна ассоциации.

Феодализм был с самого начала своего существования противоположен патриархальной монархии; таким образом, он не был противоположен конкуренции, еще не существовавшей в то время. Следует ли из этого, что конкуренция не противоположна феодализму?

На самом деле выражения: общество, ассоциация это такие наименования, которые можно дать всякому обществу, как феодальному обществу, так и буржуазному, которое есть ассоциация, основанная на конкуренции. Каким же образом могут существовать социалисты, которые считают возможным опровергать конкуренцию одним словом: ассоциация? И как это сам г-н Прудон может думать, что посредством одного только подведения конкуренции под понятие ассоциации он может защитить ее от социализма?

Все только что сказанное нами относится к хорошей стороне конкуренции, в том виде, как ее понимает г-н Прудон. Перейдем теперь к дурной, т. е. к отрицательной, стороне конкуренции, к ее вредным следствиям, к ее разрушительным, пагубным, зловредным свойствам.

Картина, нарисованная нам г-ном Прудоном, носит крайне мрачный характер.

Конкуренция порождает нищету, она разжигает гражданскую войну, «изменяет естественные условия земных поясов», перемешивает национальности, вносит смуту в семьи, развращает общественную совесть, «извращает понятия о правосудии, о справедливости», о морали, и, что всего хуже, она разрушает честную и свободную торговлю, не давая взамен этого даже синтетической стоимости, постоянной и честной цены. Конкуренция разочаровывает всех, не исключая самих экономистов. Она доводит дело до того, что разрушает самое себя.

После всего худого, сказанного г-ном Прудоном о конкуренции, не оказывается ли она наиболее разлагающим, наиболее разрушительным элементом для отношений буржуазного общества, для его принципов и иллюзий?

Заметим, что влияние конкуренции на буржуазные отношения становится все более и более разрушительным по мере того, [[165]] как она побуждает к лихорадочному созданию новых производительных сил, т. е. материальных условий нового общества. В этом отношении, по крайней мере, дурная сторона конкуренции могла бы заключать в себе и нечто хорошее.

«Рассматриваемая с точки зрения ее происхождения, конкуренция, как экономическое состояние или экономическая фаза, есть необходимый результат... теории сокращения общих издержек производства».

Для г-на Прудона кровообращение явилось бы результатом теории Гарвея.

«Монополия есть роковой предел конкуренции, которая порождает ее беспрерывным отрицанием самой себя. В этом происхождении монополии заключается уже ее оправдание... Монополия составляет естественную противоположность конкуренции... но так как конкуренция необходима, то она уже в себе заключает идею монополии, потому что монополия есть как бы оплот для каждой конкурирующей индивидуальности».

Мы радуемся вместе с г-ном Прудоном, что ему посчастливилось хоть один раз удачно применить свою формулу тезиса и антитезиса. Всем известно, что современная монополия порождается самой же конкуренцией.

Что же касается содержания, то г-н Прудон придерживается поэтических образов. Конкуренция делала «из каждого подразделения труда как бы суверенную область, в которой каждый индивид проявлял свою силу и свою независимость». Монополия есть «оплот для каждой конкурирующей индивидуальности». «Суверенная область» звучит по меньшей мере так же хорошо, как и «оплот».

Г-н Прудон говорит только о современной монополии, порожденной конкуренцией. Но всем известно, что конкуренция была порождена феодальной монополией. Следовательно, первоначально конкуренция была противоположностью монополии, а не монополия противоположностью конкуренции. Поэтому современная монополия не есть простой антитезис, а является, наоборот, настоящим синтезом.

Тезис: Феодальная монополия, предшествовавшая конкуренции.

Антитезис: Конкуренция.

Синтез: Современная монополия, которая, поскольку она предполагает господство конкуренции, представляет собой отрицание феодальной монополии и в то же время, поскольку она является монополией, отрицает конкуренцию.

Таким образом, современная монополия, буржуазная монополия, есть монополия синтетическая, отрицание отрицания, единство противоположностей. Она есть монополия в чистом, [[166]] нормальном, рациональном виде. Г-н Прудон впадает в противоречие со своей собственной философией, принимая буржуазную монополию за монополию в ее грубом, упрощенном, противоречивом, судорожном состоянии. Г-н Росси, которого г-н Прудон неоднократно цитирует по вопросу о монополии, повидимому, лучше понял синтетический характер буржуазной монополии. В своем «Курсе политической экономии»68 он проводит различие между искусственными и естественными монополиями. Феодальные монополии, говорит он, — искусственны, т. е. произвольны; буржуазные же монополии — естественны, т. е. рациональны.

Монополия — хорошая вещь, рассуждает г-н Прудон, потому что она представляет собой экономическую категорию, эманацию «безличного разума человечества». Конкуренция тоже хорошая вещь, потому что она, в свою очередь, является экономической категорией. Но что нехорошо, так это реальность монополии и реальность конкуренции. А еще хуже то, что монополия и конкуренция пожирают друг друга. Что делать? Стараться найти синтез этих двух вечных идей, исторгнуть его из недр божества, где он хранится с незапамятных времен.

В практической жизни мы находим не только конкуренцию, монополию и их антагонизм, но также и их синтез, который есть не формула, а движение. Монополия производит конкуренцию, конкуренция производит монополию. Монополисты конкурируют между собой, конкуренты становятся монополистами. Если монополисты ограничивают взаимную конкуренцию посредством частичных ассоциаций, то усиливается конкуренция между рабочими; и чем более растет масса пролетариев по отношению к монополистам данной нации, тем разнузданнее становится конкуренция между монополистами различных наций. Синтез заключается в том, что монополия может держаться лишь благодаря тому, что она постоянно вступает в конкурентную борьбу.

Чтобы диалектически вывести налоги, которые следуют за монополией, г-н Прудон рассказывает нам о социальном гении. Этот гений бесстрашно шествует по своему зигзагообразному пути,

«...идет уверенным шагом, без раскаяния и без остановки; дойдя до угла монополии, он бросает меланхолический взгляд назад и, после глубокого размышления, облагает налогами все предметы производства и создает целую административную организацию для того, чтобы все должности были отданы пролетариату и оплачивались монополистами».

Что сказать об этом гении, совершающем натощак зигзагообразные прогулки? И что сказать об этой прогулке, не имеющей [[167]] иной цели, как раздавить буржуа налогами, тогда как налоги служат именно средством сохранения за буржуазией положения господствующего класса?

Чтобы дать читателю некоторое понятие о способе обращения г-на Прудона с экономическими деталями, достаточно будет сказать, что, по его мнению, налог на потребление был установлен в целях равенства и для оказания помощи пролетариату.

Налог на потребление достиг своего полного развития лишь с утверждением господства буржуазии. В руках промышленного капитала, т. е. трезвого и бережливого богатства, которое сохраняется, воспроизводится и увеличивается путем непосредственной эксплуатации труда, налог на потребление служил средством эксплуатации легкомысленного, веселого и расточительного богатства феодальной знати, занимавшейся одним лишь потреблением. Джемс Стюарт в своем сочинении «Исследование о началах политической экономии», опубликованном за десять лет до появления книги А. Смита, очень хорошо изобразил эту первоначальную цель налога на потребление.

«В неограниченной монархии», — говорит он, — «государи относятся как бы с некоторого рода завистью к росту богатств и поэтому взимают налоги с тех, кто богатеет, — облагают производство. При конституционном же правлении налоги падают главным образом на тех, кто беднеет, — облагается потребление. Так, монархи налагают подать на промышленность... Например, подушная подать и налог на недворянское имущество пропорциональны предполагаемому богатству плательщиков. Каждый облагается соразмерно той прибыли, которую, согласно предположению, он получает. При конституционных формах правления налоги обычно взимаются с потребления. Каждый облагается соразмерно величине своих расходов»69.

Что касается логической последовательности появления — в разуме г-на Прудона — налогов, торгового баланса и кредита, то мы заметим только, что английская буржуазия, установив при Вильгельме Оранском свой политический режим, сразу создала новую налоговую систему, государственный кредит и систему покровительственных пошлин, как только она получила возможность свободно развивать условия своего существования.

Этих кратких замечаний совершенно достаточно, чтобы дать читателю верное представление о глубокомысленных рассуждениях г-на Прудона по вопросам о полиции или налогах, о торговом балансе, кредите, коммунизме и народонаселении. Можно поручиться, что никакая, даже самая снисходительная, критика не станет серьезно заниматься главами, посвященными этим вопросам.

[[168]]

§IV. ЗЕМЕЛЬНАЯ СОБСТВЕННОСТЬ ИЛИ ЗЕМЕЛЬНАЯ РЕНТА

В каждую историческую эпоху собственность развивалась различно и при совершенно различных общественных отношениях. Поэтому определить буржуазную собственность — это значит не что иное, как дать описание всех общественных отношений буржуазного производства.

Стремиться дать определение собственности как независимого отношения, как особой категории, как абстрактной и вечной идеи значит впадать в метафизическую или юридическую иллюзию.

Хотя г-н Прудон и делает вид, будто говорит о собственности вообще, но он рассуждает лишь о земельной собственности, о земельной ренте.

«Происхождение ренты, так же как я собственности, лежит, так сказать, за пределами экономики: оно коренится в психологических и моральных соображениях, стоящих лишь в весьма отдаленной связи с производством богатств» (т. II, стр. 269).

Таким образом, г-н Прудон признает свою неспособность понять экономические причины возникновения ренты и собственности. Он сознается, что эта неспособность принуждает его прибегать к соображениям психологического и морального порядка, которые, находясь действительно в весьма отдаленной связи с производством богатств, тесно связаны, однако, с узостью его исторического кругозора. Г-н Прудон утверждает, что в происхождении собственности есть нечто мистическое и таинственное. Но приписывать происхождению собственности таинственность, т. е. превращать в тайну отношение самого производства к распределению орудий производства, — не значит ли это, говоря языком г-на Прудона, отказываться от всяких притязаний на экономическую науку?

Г-н Прудон

«ограничивается напоминанием, что в седьмую эпоху экономической эволюции» — в эпоху кредита, — «когда действительность была вытеснена фикцией и человеческой деятельности грозила опасность потеряться в пустоте, явилась необходимость крепче привязать человека к природе, и рента была ценой этого нового договора» (т. II, стр. 265).

Человек с сорока экю предчувствовал, очевидно, появление чего-то вроде г-на Прудона: «Воля ваша, господин создатель: каждый — хозяин в своем мире, но вы никогда не уверите меня, чтобы мир, в котором мы живем, был из стекла»70. В вашем мире, где кредит был средством потеряться в пустоте, быть может, и явилась необходимость в земельной собственности, чтобы привязать человека к природе. Но в мире действительного [[169]] производства, где земельная собственность всегда предшествует кредиту, horror vacui {{боязнь пустоты. Ред.}} г-на Прудона не мог бы иметь места.

Каково бы ни было происхождение ренты, поскольку она существует, она становится предметом резкого спора между фермером и земельным собственником. Каков же конечный результат этого спора, или, другими словами, какова средняя величина ренты? Вот что говорит г-н Прудон:

«Теория Рикардо отвечает на этот вопрос. В начало общественной жизни, когда человек, новичок на земле, имел перед собой только огромные леса, когда земли было много, а промышленность только зарождалась, рента должна была равняться нулю. Еще невозделанная трудом земля была полезной вещью, а не меновой стоимостью, она была общей, но не общественной. Мало-помалу, вследствие увеличения числа семей и прогресса земледелия, земля начала приобретать цену. Труд сообщил почве ее стоимость, и отсюда родилась рента. Каждое поле ценилось тем выше, чем больше плодов приносило оно при равном количестве труда; поэтому собственники всегда стремились присвоить себе все количество приносимых землей продуктов, за вычетом заработка фермера, т. е. за вычетом издержек производства. Таким образом, собственность неотступно следует за трудом, чтобы отнимать у него все то количество продуктов, которое превосходит действительные издержки производства. В то время как собственник исполняет мистическую обязанность и по отношению к землепашцу является представителем общественного коллектива, фермер в предначертаниях провидения есть не более как несущий ответственность работник, обязанный давать обществу отчет во всем полученном им сверх следуемого ему по праву заработка... По существу своему и по своему назначению рента является, следовательно, орудием распределяющей справедливости, одним из многочисленных средств, употребляемых экономическим гением для достижения равенства. Это — огромный кадастр, составляемый с противоположных точек зрения собственниками и фермерами — при невозможности тайного сговора между ними — ради высшей цели, причем конечным результатом такого кадастра должно быть уравнение владения землей между землепользователями и промышленниками... Нужна была вся магическая сила собственности, чтобы вырвать у землепашца излишек продукта, на который он не мог не смотреть, как на свой собственный, считая себя единственным его творцом. Рента, или, лучше сказать, земельная собственность, сокрушила земледельческий эгоизм и породила солидарность, которую не могла бы создать никакая сила, никакой раздел земель... В настоящее время, когда моральный результат собственности достигнут, остается произвести распределение ренты».

Весь этот набор громких слов сводится прежде всего к следующему: Рикардо говорит, что мера ренты определяется излишком цены земледельческих продуктов над издержками их производства, включая в эти издержки обычную прибыль и обычный процент на капитал. Г-н Прудон поступает лучше: он заставляет вмешаться в дело собственника, появляющегося [[170]] как deus ex machina {{неожиданно появляющееся лицо, которое спасает положение. Ред.}}, чтобы вырвать у землепашца весь излишек его продукта над издержками производства. Он прибегает к вмешательству собственника, чтобы объяснить собственность, к вмешательству получателя ренты, чтобы объяснить ренту. Он отвечает на вопрос тем, что повторяет подлежащую объяснению категорию с прибавлением к ней еще одного слога {{Propriété (собственность) объясняется вмешательством propriétaire (собственника), rente (рента) - вмешательством rentier (получателя ренты). Ред.}}.

Заметим еще, что, определяя земельную ренту различием в плодородии почвы, г-н Прудон приписывает ей новое происхождение, так как, прежде чем стали ценить землю по различной степени ее плодородия, она «не была», по мнению г-на Прудона, «меновой стоимостью, а была общей». Куда же девалась прудоновская фикция ренты, порожденной необходимостью вернуть к земле человека, который готов был потеряться в бесконечной пустоте?

Освободим теперь учение Рикардо от тех провиденциальных, аллегорических и мистических фраз, в которые так старательно облек его г-н Прудон.

Рента, в рикардовском смысле, есть земельная собственность в буржуазном состоянии, т. е. феодальная собственность, подчинившаяся условиям буржуазного производства.

Мы видели, что, по учению Рикардо, цена всех предметов определяется, в последнем счете, издержками производства, включая сюда предпринимательскую прибыль; другими словами, она определяется количеством затраченного рабочего времени. В промышленном производстве цена продукта, полученного при затрате наименьшего количества труда, определяет цену всех остальных товаров того же рода, так как количество наиболее дешевых и наиболее производительных орудий производства может быть увеличено до бесконечности, а свободная конкуренция необходимо создает рыночную цену, т. е. создает одну общую цену для всех продуктов одного и того же рода.

В сельскохозяйственном же производстве цена всех продуктов одного и того же рода определяется, наоборот, ценою продукта, произведенного при затрате наибольшего количества труда. Прежде всего, здесь нельзя, как в промышленном производстве, увеличивать по желанию количество орудий производства одинаковой степени производительности, т. е. количество земель одинаковой степени плодородия. Затем постепенный [[171]] рост народонаселения приводит здесь к эксплуатации земель более низкого качества или к новым капиталовложениям и прежние участки, соответственно менее производительным, чем первоначальные капиталовложения. В том и другом случае тратится большее количество труда для получения сравнительно меньшего количества продуктов. Так как необходимость в этом увеличившемся труде создана потребностями населения, то продукт земельного участка, потребовавшего более дорогой обработки, непременно находит себе вынужденный сбыт, как и продукт земельного участка, обработка которого обходится дешевле. А так как конкуренция нивелирует рыночные цены, то продукты лучшего участка будут продаваться так же дорого, как и продукты худшего участка. Этот-то излишек в цене продуктов, собранных с лучшего участка, над издержками их производства и составляет ренту. Если бы всегда имелись под рукой земли одинаковой степени плодородия; если бы в земледелии можно было, так же как в промышленности, постоянно прибегать к менее дорогим и более производительным машинам, или если бы последующие вложения капитала в землю приносили столько же, как и первые, то цена земледельческих продуктов определялась бы себестоимостью товаров, произведенных при помощи наилучших орудий производства, как мы это видели в отношении цены промышленных продуктов. Но тогда исчезла бы и рента.

Для того чтобы теория Рикардо была вообще верна, необходимо, чтобы капиталы могли свободно прилагаться к различным отраслям производства; чтобы сильно развитая конкуренция между капиталистами привела прибыль к одному уровню; чтобы фермер превратился в обыкновенного капиталистического предпринимателя, который требует на свой капитал, вложенный им в земельные участки более низкого качества, прибыль, равную той, которую он мог бы извлечь из своего капитала в любой отрасли промышленности; чтобы обработка земли велась по системе крупного производства; чтобы, наконец, сам земельный собственник добивался получения дохода лишь в денежной форме.

Возможно такое положение, как это имеет место в Ирландии, что рента еще не существует, хотя сдача земель в аренду достигла крайнего развития. Так как рента является избытком [[172]] не только над заработной платой, но и над предпринимательской прибылью, то она не может существовать там, где доход землевладельца является просто вычетом из заработной платы.

Итак, рента не только не превращает землепользователя, фермера в простого работника и не «вырывает у землепашца излишек продукта, на который он не может не смотреть как на свой собственный», но ставит перед земельным собственником — вместо раба, крепостного, оброчного крестьянина или наемного батрака — капиталистического предпринимателя. С тех пор как земельная собственность конституировалась в качестве источника ренты, землевладелец получает в свою пользу лишь излишек сверх издержек производства, определяемых не только заработной платой, но также и предпринимательской прибылью. Следовательно, именно у землевладельца рента вырвала часть его доходов. Прошло много времени, прежде чем феодальный арендатор был вытеснен капиталистическим предпринимателем. В Германии, например, такое превращение началось лишь в последней трети XVIII века, и лишь в Англии эти отношения между капиталистическим предпринимателем и земельным собственником достигли своего полного развития.

Пока существовал только землепашец г-на Прудона, ренты не было. Но раз существует рента, землепашец является уже не фермером, а рабочим, землепашцем фермера. Принижение работника до роли простого рабочего, поденщика, наемного батрака, работающего на капиталистического предпринимателя; появление капиталистического предпринимателя, эксплуатирующего землю на таких же основаниях, как любую фабрику; превращение земельного собственника из маленького государя в обыкновенного ростовщика — вот различные отношения, выражаемые рентой.

Рента, в рикардовском смысле, есть превращение патриархального земледелия в коммерческое предприятие, приложение предпринимательского капитала к земле, перенесение городской буржуазии в деревню. Вместо того чтобы привязать человека к природе, рента только связала эксплуатацию земли с конкуренцией. Конституировавшись в качестве источника ренты, земельная собственность сама является уже результатом конкуренции, так как с этих пор она попадает в зависимость от рыночной стоимости земледельческих продуктов. В качестве ренты земельная собственность теряет свою неподвижность [[173]] и становится предметом торговли. Рента возможна лишь с того момента, когда развитие городской промышленности и возникшая в результате этого развития общественная организация заставляют земельного собственника стремиться к одной лишь коммерческой прибыли, к одному только денежному доходу от своих земледельческих продуктов и приучают его видеть в его земельной собственности всего лишь машину, чеканящую ему деньги. Рента до такой степени оторвала земельного собственника от земли, от природы, что он может даже вовсе не знать своих земельных владений, как это бывает в Англии. Что же касается фермера, капиталистического предпринимателя и сельскохозяйственного рабочего, то они не более привязаны к земле, из которой они извлекают доход, чем фабрикант и фабричный рабочий привязаны к тому хлопку или к той шерсти, которую они обрабатывают; привязанность они чувствуют лишь к цене своего хозяйства, к денежному доходу. Отсюда иеремиады реакционных партий, которые жаждут возвращения феодализма, доброй патриархальной жизни, простых нравов и великих добродетелей наших предков. Подчинение земли тем же законам, которые управляют и всякой другой промышленностью, служит и всегда будет служить предметом небескорыстных сожалений. Итак, рента, можно сказать, была той движущей силой, которая втянула идиллию в историческое движение.

Предположив буржуазное производство как необходимое условие существования ренты, Рикардо тем не менее применяет свое понятие о ренте к земельной собственности всех времен и народов. Это — общее заблуждение всех экономистов, которые выдают отношения буржуазного производства за вечные категории.

От приписываемой ренте провиденциальной цели — превращения землепашца в несущего ответственность работника — г-н Прудон переходит к уравнительному распределению ренты.

Рента образуется, как мы это только что видели, в результате равенства цен на продукты, полученные с участков земли неравного плодородия, так что гектолитр зерна, стоивший 10 франков, продается за 20 франков, если издержки производства на земле низшего качества достигают 20 франков.

Пока необходимость принуждает потребителей покупать все земледельческие продукты, доставленные на рынок, их рыночная цена определяется издержками производства наиболее дорогих продуктов. Именно это уравнивание цен, вытекающее из конкуренции, а вовсе не из различия в плодородии почвы, доставляет собственнику лучшей земли 10 франков ренты с каждого проданного его фермером гектолитра.

[[174]] Предположим на минуту, что цена зерна определяется количеством рабочего времени, необходимого для его производства; тогда гектолитр зерна, собранный с земли лучшего качества, будет продаваться по 10 франков, между тем как гектолитр, собранный с земли худшего качества, будет стоить 20 франков. Если принять это допущение, то средняя рыночная цена будет 15 франков, тогда как по закону конкуренции она составляет 20 франков. Если бы средняя цена равнялась 15 франкам, то не могло бы быть ни уравнительного, ни какого-либо иного распределения ренты, так как не было бы и самой ренты. Рента потому только и существует, что гектолитр зерна, стоящий производителю 10 франков, продается за 20 франков. Г-н Прудон предполагает равенство рыночных цен при неравных издержках производства, для того чтобы прийти к уравнительному распределению продукта неравенства.

Мы понимаем, почему такие экономисты, как Милль, Шербюлье, Хильдич и др., требовали присвоения ренты государством и употребления ее для замены налогов. Это было лишь открытым выражением ненависти промышленного капиталиста к земельному собственнику, являющемуся в его глазах бесполезным и излишним в общем ходе буржуазного производства.

Но заставить сначала платить по 20 франков за гектолитр зерна, чтобы заняться затем общим распределением тех лишних 10 франков, которые были взяты с потребителей, — этого действительно совершенно достаточно для того, чтобы социальный гений меланхолически отправился шествовать по своему зигзагообразному пути и разбил себе голову о первый попавшийся угол.

Рента становится под пером г-на Прудона

«огромным кадастром, составляемым с противоположных точек зрения собственниками и фермерами... ради высшей цели, причем конечным результатом такого кадастра должно быть уравнение владения землей между землепользователями и промышленниками».

Только в условиях современного общества тот или иной создаваемый рентой кадастр может иметь какое-нибудь практическое значение.

Но мы уже показали, что арендная плата, уплачиваемая фермером земельному собственнику, является более или менее точным выражением ренты лишь в странах, наиболее развитых в промышленном и торговом отношении. Да и тут в арендную плату включается часто процент на вложенный в землю капитал. Местоположение земельных участков, соседство городов и многие другие обстоятельства влияют на размер арендной платы и видоизменяют ренту. Этих неопровержимых доводов было бы [[175]] достаточно, чтобы доказать неточность кадастра, основанного на ренте.

С другой стороны, рента не может служить и постоянным показателем степени плодородия данного участка земли, так как современное применение химии беспрестанно меняет природу почвы, а геологические знания начинают именно в настоящее время опрокидывать все старые оценки сравнительного плодородия. Лишь около двадцати лет тому назад началась разработка обширных земель в восточных графствах Англии, остававшихся до тех пор необработанными вследствие недостаточного знания взаимоотношений между гумусом и составом подпочвы.

Таким образом, история не только не дает нам в ренте готового кадастра, но постоянно изменяет и полностью опрокидывает все уже существующие кадастры.

Наконец, плодородие вовсе не в такой степени является естественным качеством почвы, как это может показаться: оно тесно связано с современными общественными отношениями. Земля может быть очень плодородной для обработки под хлеб, и тем не менее рыночные цены могут побудить земледельца превратить ее в искусственный луг и сделать, таким образом, неплодородной.

Г-н Прудон изобрел свой кадастр, не имеющий даже того значения, какое имеет обыкновенный кадастр, лишь для того, чтобы воплотить в нем провиденциально-уравнительную цель ренты.

«Рента», — продолжает г-н Прудон, — «есть процент, который платят за никогда не уничтожающийся капитал, т. е. за землю. А так как материальный состав этого капитала не может быть увеличен, но может лишь бесконечно улучшаться в отношении способа использования, то отсюда вытекает, что, в то время как вследствие изобилия капиталов процент или прибыль от ссуды (mutuum) имеет тенденцию постоянно уменьшаться, рента стремится к постоянному увеличению благодаря усовершенствованию производства, ведущему к улучшению обработки земли... Такова рента в своей сущности» (т. II, стр. 265).

На этот раз г-н Прудон видит в ренте все признаки процента, с тем лишь отличием, что она является процентом на особого рода капитал. Этот капитал есть земля, капитал вечный, «материальный состав которого не может быть увеличен, но может лишь бесконечно улучшаться в отношении способа использования». В ходе развития цивилизации процент имеет постоянную тенденцию к понижению, рента же постоянно стремится к повышению. Процент падает в силу изобилия капиталов, рента повышается вследствие внесенных в производство усовершенствований, результатом которых являются все лучшие и лучшие способы использования земли.

[[176]] Таково мнение г-на Прудона в своей сущности.

Рассмотрим прежде всего, в какой мере правомерно называть ренту процентом на капитал.

Для самого земельного собственника рента есть процент на тот капитал, который заплачен им за землю или мог бы быть выручен при ее продаже. Но, продавая или покупая землю, он продает или покупает только ренту. Цена, которую он платит за приобретение ренты, соразмеряется с общим уровнем процента и не имеет ничего общего с самой природой ренты. Процент на капиталы, вложенные в землю, обыкновенно ниже процента на капиталы, помещенные в промышленные предприятия или в торговлю. Таким образом, если не отличать от самой ренты процента, приносимого землей ее собственнику, то окажется, что процент с земли-капитала падает еще ниже процента с других капиталов. Но речь идет не о продажной или покупной цене ренты, не об ее рыночной стоимости, не о ренте капитализированной, а о ренте самой по себе.

Арендная плата, кроме ренты в собственном смысле, может еще заключать в себе процент на капитал, вложенный в землю. В таком случае эту часть арендной платы земельный собственник получает не в качестве земельного собственника, а в качестве капиталиста. Это, однако, не та рента, в собственном смысле слова, о которой у нас должна идти речь.

Пока землей не пользуются как средством производства, она не представляет собой капитала. Количество земли-капитала может увеличиваться точно так же, как и количество всех других орудий производства. Мы ничего не прибавляем к ее материальному составу, употребляя выражение г-на Прудона, но увеличиваем количество земель, служащих орудием производства. Одним только новым вложением капиталов в участки земли, уже превращенные в средства производства, люди увеличивают землю-капитал без всякого увеличения материи земли, т. е. пространства земли. Под материей земли г-н Прудон понимает землю в ее пространственных границах. Что касается вечности, приписываемой им земле, то мы ничего не имеем против присвоения ей, как материи, этого качества. Но земля-капитал не более вечна, чем всякий другой капитал.

Золото и серебро, приносящие процент, так же прочны и вечны, как земля. Если цена золота и серебра падает, в то время как цена земли растет, то этим земля ни в коем случае не обязана своей более или менее вечной природе.

Земля-капитал есть основной капитал, но основной капитал так же изнашивается, как и оборотные капиталы. Улучшения, применяемые к земле, требуют, чтобы их воспроизводили и [[177]] поддерживали; они служат лишь известное время и в этом отношении подобны всем другим улучшениям, которыми пользуются для превращения материи в средство производства. Если бы земля-капитал была вечной, то некоторые местности имели бы совсем иной вид, чем теперь; римская Кампанья, Сицилия и Палестина оставались бы во всем блеске их былого процветания.

Бывают даже такие случаи, когда земля-капитал может исчезнуть при сохранении внесенных в нее улучшений.

Во-первых, это случается каждый раз, когда рента, в собственном смысле слова, уничтожается вследствие конкуренции новых, более плодородных земель; во-вторых, улучшения, имевшие ценность в известную эпоху, теряют ее с того момента, когда развитие агрономии делает их всеобщими.

Представителем земли-капитала является не земельный собственник, а фермер. Доход, приносимый землей как капиталом, — это не рента, а процент и предпринимательская прибыль. Есть земли, которые приносят этот процент и эту прибыль, не принося ренты.

Словом, земля, поскольку она приносит процент, есть земля-капитал, но как земля-капитал она не дает ренты, не образует земельной собственности. Рента является результатом тех общественных отношений, при которых совершается эксплуатация земли. Она не может быть следствием более или менее прочной, более или менее долговечной природы земли. Рента обязана своим происхождением обществу, а не почве.

По мнению г-на Прудона, «улучшение обработки земли» — следствие «усовершенствования производства» — составляет причину постоянного возрастания ренты. Это улучшение, наоборот, заставляет ее периодически падать.

В чем состоит вообще всякое улучшение, все равно — в земледелии или промышленности? В том, чтобы производить больше с помощью того же количества труда, в том, чтобы производить столько же и даже больше с помощью меньшего количества труда. Благодаря таким улучшениям фермер избавлен от необходимости употреблять большее количество труда для получения сравнительно меньшего продукта. Ему нет тогда надобности прибегать к обработке земель низшего качества, и его последовательные капиталовложения в одну и ту же землю остаются одинаково производительными. Таким образом, эти улучшения не только не поднимают ренту, как утверждает г-н Прудон, но составляют, наоборот, временные препятствия к ее повышению.

[[178]] Английские землевладельцы XVII века настолько хорошо понимали ату истину, что боролись против успехов земледелия, опасаясь уменьшения своих доходов. (См. Петти, английского экономиста времен Карла II71.)

 

§V. СТАЧКИ И КОАЛИЦИИ РАБОЧИХ

«Всякое движение, направленное к повышению заработной платы, не может привести ни к чему иному, кроме повышения цены на хлеб, вино и т. д., т. е. к росту нужды. Ибо что такое заработная плата? Это себестоимость хлеба» и т. д., «это полная цена всех вещей. Пойдем еще дальше. Заработная плата есть пропорциональность элементов, составляющих богатство и каждый день потребляемых в целях воспроизводства массой рабочих. Поэтому удвоить заработную плату... значило бы выдать каждому производителю часть, превышающую его продукт, что само по себе представляет противоречие. Если же повышение захватит лишь небольшое число отраслей производства, то оно вызовет всеобщее расстройство обмена, одним словом, рост нужды... Я утверждаю, что за стачками, вызвавшими увеличение заработной платы, не может не последовать всеобщее повышение цен; это так же верно, как дважды два — четыре» (Прудон, т. I, стр. 110 и 111).

Мы отрицаем все эти положения за исключением одного: что дважды два — четыре.

Во-первых, не может быть всеобщего повышения цен. Если цена всех предметов удваивается одновременно с удвоением заработной платы, то от этого не происходит никакого изменения цен, а изменяются лишь словесные выражения.

Во-вторых, общее повышение заработной платы никогда не может привести к более или менее общему вздорожанию товаров. В самом деле, если бы все отрасли производства употребляли одинаковое количество рабочих по отношению к своему основному капиталу, или к применяемым в этих отраслях орудиям труда, то всеобщее повышение заработной платы повело бы к всеобщему понижению прибыли, рыночная же цена товаров не потерпела бы никакого изменения.

Но так как отношение ручного труда к основному капиталу неодинаково в различных отраслях производства, то все отрасли, употребляющие сравнительно больший основной капитал и меньшее число рабочих, принуждены будут рано или поздно понизить цену своих товаров. В противном случае, если бы цена их товаров не понизилась, то их прибыль поднялась бы выше общего уровня прибылей. Ведь машины не получают заработной платы. Поэтому общее повышение заработной платы было бы менее чувствительно для отраслей производства, употребляющих сравнительно с другими больше машин и меньше рабочих. Но превышение теми или другими прибылями общего уровня, при [[179]] постоянном стремлении конкуренции к их уравниванию, могло бы быть только временным. Таким образом, не считая некоторых колебаний, общее повышение заработной платы повело бы не к всеобщему повышению цен, как утверждает г-н Прудон, а к частичному их понижению, т. е. к понижению рыночной цены товаров, изготовляемых преимущественно при помощи машин.

Повышение и понижение прибыли и заработной платы выражают лишь ту пропорцию, в которой капиталисты и рабочие участвуют в продукте рабочего дня, вовсе не влияя в большинстве случаев на цену продукта. Но чтобы «стачки, вызвавшие увеличение заработной платы, вели к всеобщему повышению цен и даже к росту нужды», — это одна из тех идей, которые могут зародиться лишь в мозгу непонятого поэта.

В Англии стачки постоянно служили поводом к изобретению и применению тех или иных новых машин. Машины были, можно сказать, оружием капиталистов против возмущений квалифицированных рабочих. Величайшее изобретение новейшей промышленности — self-acting mule {{сельфактор (автоматическая прядильная машина. Ред.}} — вывело из строя возмутившихся прядильщиков. Даже если бы единственным результатом коалиций и стачек были направленные против них усилия изобретательской мысли в области механики, то и в этом случае коалиции и стачки оказывали бы громадное влияние на развитие промышленности.

«Я», — продолжает г-н Прудон, — «читаю в статье г-на Леона Фоше, напечатанной... в сентябре 1845 г., что с некоторого времени английские рабочие потеряли вкус к коалициям — прогресс, с которым их, конечно, можно только поздравить, — но что это улучшение морального состояния рабочих является по преимуществу следствием их экономического просвещения. «Не от фабрикантов зависит заработная плата, — воскликнул на митинге в Болтоне один прядильщик. — В периоды депрессии хозяева выполняют, так сказать, только роль кнута в руках необходимости и должны волей или неволей наносить удары. Регулирующим принципом является отношение между спросом и предложением, а над ним хозяева не властны»... В добрый час», — восклицает г-н Прудон, — «вот, наконец, хорошо выдрессированные, образцовые рабочие» и т. д., и т. д., и т. д. «Этой беды еще только недоставало Англии; но через пролив она не перейдет» (Прудон, т. 1 стр. 261 и 262).

Из всех английских городов именно в Болтоне радикализм наиболее развит. Рабочие Болтона известны как самые крайние революционеры. Во время имевшей место в Англии широкой агитационной кампании за отмену хлебных законов английские фабриканты не считали возможным бороться с земельными [[180]] собственниками, не выдвигая вперед рабочих. Но так как интересы рабочих не менее противоположны интересам фабрикантов, чем интересы фабрикантов интересам земельных собственников, то фабриканты, естественно, должны были терпеть поражения на митингах рабочих. Что же сделали фабриканты? Они организовали показные митинги с участием главным образом фабричных мастеров, небольшого числа преданных им рабочих и друзей торговли в собственном смысле этого слова. Когда затем настоящие рабочие пытались принять участие в этих митингах, как это было в Болтоне и Манчестере, чтобы протестовать против таких поддельных демонстраций, то им запретили вход под тем предлогом, что это — ticket-meeting. Под этим словом подразумевают митинги, на которые допускаются лишь лица, имеющие входные билеты. Между тем афиши, расклеенные на стенах, объявляли о публичных митингах. Всякий раз, когда происходили эти митинги, газеты фабрикантов давали напыщенные и подробные отчеты о произносившихся там речах. Нечего и говорить, что эти речи произносились фабричными мастерами. Лондонские газеты перепечатывали их слово в слово. Г-н Прудон имел несчастье принять фабричных мастеров за рядовых рабочих, и он им строго-настрого запрещает переплывать пролив.

Если в 1844 и 1845 г. стало меньше слышно о стачках, чем в предыдущие годы, то это потому, что 1844 и 1845 г. явились первыми годами процветания английской промышленности после 1837 года. И тем не менее ни один из тред-юнионов не распался.

Послушаем теперь болтонских фабричных мастеров. По их словам, фабриканты не имеют власти над заработной платой, потому что не от них зависит цена продукта; а цена продукта не зависит от них потому, что они не имеют власти над мировым рынком. На этом основании они давали понять, что не следует устраивать коалиций с целью вырвать у хозяев увеличение заработной платы. Г-н Прудон, наоборот, запрещает коалиции из опасения, чтобы они не привели к повышению заработной платы и не вызвали всеобщий рост нужды. Нет надобности указывать, что в одном пункте между фабричными мастерами и г-ном Прудоном существует самое трогательное согласие: в том, что повышение заработной платы равносильно повышению цены продуктов.

Но действительно ли досада г-на Прудона вызвана опасением роста нужды? Нет. Он сердится на болтонских фабричных мастеров просто за то, что они определяют стоимость спросом а предложением и нимало не заботятся о конституированной [[181]] стоимости, о стоимости, достигшей конституированного состояния, о конституировании стоимости, включая сюда постоянную обмениваемость и все остальные пропорциональности отношений и отношения пропорциональности, выступающие бок о бокс провидением.

«Стачка рабочих противозаконна; это говорит не только уголовный кодекс, но также и экономическая система и необходимость установленного порядка... Свобода каждого отдельного рабочего располагать своей личностью и своими руками может быть терпима, но общество не может позволить рабочим прибегать посредством коалиций к насилию над монополией» (т. I, стр. 334 и 335).

Г-н Прудон хочет выдать статью французского уголовного кодекса за необходимый и всеобщий результат отношений буржуазного производства.

В Англии коалиции дозволены актом парламента, и именно экономическая система вынудила парламент утвердить такой закон. Когда в 1825 г., при министре Хаскиссоне, парламент должен был изменить законодательство, чтобы привести его в большее соответствие с порядком вещей, созданным свободной конкуренцией, он не мог не отменить всех законов, запрещавших коалиции рабочих. Чем сильнее развиваются современная промышленность и конкуренция, тем больше имеется элементов, вызывающих появление коалиций и способствующих их деятельности, а когда коалиции становятся экономическим фактом, с каждым днем приобретающим все большую устойчивость, они неизбежно вскоре же становятся и правовым фактом.

Поэтому соответствующая статья французского уголовного кодекса доказывает самое большее только то, что во время Учредительного собрания и при империи современная промышленность и конкуренция не были еще достаточно развиты72.

Экономисты и социалисты {{То есть социалисты того времени: фурьеристы во Франции, оуэнисты в Англии. – Ф. Э. (Примечание Энгельса к немецкому изданию 1885 г. Ред.}} согласны между собой в одном-единственном пункте — в осуждении коалиций. Только они различно мотивируют свой приговор.

Экономисты говорят рабочим: Не объединяйтесь в коалиции. Объединяясь в коалиции, вы нарушаете регулярную работу промышленности, мешаете фабрикантам удовлетворять заказчиков, вносите расстройство в торговлю и ускоряете введение машин, которые, делая бесполезной часть вашего труда, принуждают вас тем самым соглашаться на еще более низкую заработную плату. К тому же ваши усилия напрасны. Ваша заработная плата всегда будет определяться отношением между [[182]] спросом на рабочие руки и их предложением; возмущение против вечных законов политической экономии так же смешно, как и опасно.

Социалисты говорят рабочим: Не объединяйтесь в коалиции, так как, в конечном счете, что вы этим выиграете? Повышение заработной платы? Экономисты докажут вам с полной очевидностью, что даже в случае успеха за кратковременным выигрышем нескольких грошей последует уменьшение заработной платы уже навсегда. Искусные калькуляторы докажут вам, что потребовались бы многие годы, чтобы увеличение заработной платы могло возместить вам хотя бы те издержки, которые были необходимы для организации и поддержки коалиций. Мы же, в качестве социалистов, скажем вам, что даже независимо от этого денежного вопроса вы и при коалициях не станете в меньшей степени рабочими, а хозяева всегда останутся хозяевами в будущем, как были ими в прошлом. Итак, никаких коалиций, никакой политики, ибо устраивать коалиции не значит ли это заниматься политикой?

Экономисты хотят, чтобы рабочие оставались в обществе, каким оно сложилось к настоящему времени и каким оно было ими записано и зафиксировано в их учебниках.

Социалисты советуют оставить в покое старое общество, чтобы с тем большей легкостью войти в новое, уготованное ими с такой предусмотрительностью.

Но, вопреки тем и другим, вопреки учебникам и утопиям, коалиции ни на минуту не переставали прогрессировать и расширяться вместе с развитием и ростом современной промышленности. В настоящее время можно даже сказать, что степень развития коалиций в данной стране с точностью указывает место, занимаемое ею в иерархии мирового рынка. Англия, где промышленность достигла наивысшей степени развития, имеет также самые большие и наилучшим образом организованные коалиции.

В Англии рабочие не ограничились частичными коалициями, не имевшими другой цели, кроме преходящей стачки, и исчезавшими вместе с ее прекращением. Были созданы постоянные коалиции, тред-юнионы, которые служат оплотом рабочих в их борьбе против предпринимателей. Ныне все эти местные тред-юнионы объединены в Национальную ассоциацию объединенных профессий73, насчитывающую уже 80000 членов и имеющую в Лондоне свой центральный комитет. Организация этих стачек, коалиций, тред-юнионов шла одновременно с политической борьбой рабочих, составляющих в настоящее время под именем чартистов большую политическую партию.

[[183]] Первые попытки рабочих к объединению всегда принимают форму коалиций.

Крупная промышленность скопляет в одном месте массу неизвестных друг другу людей. Конкуренция раскалывает их интересы. Но охрана заработной платы, этот общий интерес по отношению к их хозяину, объединяет их одной общей идеей сопротивления, коалиции. Таким образом, коалиция всегда имеет двойную цель: прекратить конкуренцию между рабочими, чтобы они были в состоянии общими силами конкурировать с капиталистом. Если первой целью сопротивления являлась лишь охрана заработной платы, то потом, по мере того как идея обуздания рабочих в свою очередь объединяет капиталистов, коалиции, вначале изолированные, формируются в группы, и охрана рабочими их союзов против постоянно объединенного капитала становится для них более необходимой, чем охрана заработной платы. До какой степени это верно, показывает тот факт, что рабочие, к крайнему удивлению английских экономистов, жертвуют значительной частью своей заработной платы в пользу союзов, основанных, по мнению этих экономистов, лишь ради заработной платы. В этой борьбе — настоящей гражданской войне — объединяются и развиваются все элементы для грядущей битвы. Достигши этого пункта, коалиция принимает политический характер.

Экономические условия превратили сначала массу народонаселения в рабочих. Господство капитала создало для этой массы одинаковое положение и общие интересы. Таким образом, эта масса является уже классом по отношению к капиталу, но еще не для себя самой. В борьбе, намеченной памп лишь в некоторых ее фазах, эта масса сплачивается, она конституируется как класс для себя. Защищаемые ею интересы становятся классовыми интересами. Но борьба класса против класса есть борьба политическая.

В истории буржуазии мы должны различать две фазы: в первой фазе она складывается в класс в условиях господства феодализма и абсолютной монархии; во второй, уже сложившись в класс, она ниспровергает феодализм и монархию, чтобы из старого общества создать общество буржуазное. Первая из этих фаз была более длительной и потребовала наибольших усилий. Буржуазия тоже начала свою борьбу с частичных коалиций против феодалов.

Существует немало исследований, изображающих различные исторические фазы, пройденные буржуазией, начиная с городской самоуправляющейся общины до конституирования буржуазии как класса.

[[184]] Но когда дело идет о том, чтобы дать себе ясный отчет относительно стачек, коалиций и других форм, в которых пролетарии на наших глазах осуществляют свою организацию как класса, то одних охватывает подлинный страх, а другие афишируют трансцендентальное пренебрежение.

Существование угнетенного класса составляет жизненное условие каждого общества, основанного на антагонизме классов. Освобождение угнетенного класса необходимо подразумевает, следовательно, создание нового общества. Для того чтобы угнетенный класс мог освободить себя, нужно, чтобы приобретенные уже производительные силы и существующие общественные отношения не могли долее существовать рядом. Из всех орудий производства наиболее могучей производительной силой является сам революционный класс. Организация революционных элементов как класса предполагает существование всех тех производительных сил, которые могли зародиться в недрах старого общества.

Значит ли это, что после падения старого общества наступит господство нового класса, выражающееся в новой политической власти? Нет.

Условие освобождения рабочего класса есть уничтожение всех классов; точно так же, как условием освобождения третьего сословия, буржуазии, было уничтожение всех и всяческих сословий {{о сословиях здесь говорится в историческом смысле, как о сословиях феодального государства, сословияз с определёнными и строго ограниченными привилегиями. Буржуазная революция уничтожила сословия вместе с их привилегиями. Буржуазное общество знает только классы. Поэтому тот, кто называет пролетариат «четвёртым сословием», впадает в полнейшее противоречие с историей. – Ф. Э. (Примечание Энгельса к немецкому изданию 1885 г.. Ред.}}.

Рабочий класс поставит, в ходе развития, на место старого буржуазного общества такую ассоциацию, которая исключает классы и их противоположность; не будет уже никакой собственно политической власти, ибо именно политическая власть есть официальное выражение противоположности классов внутри буржуазного общества.

А до тех пор антагонизм между пролетариатом и буржуазией останется борьбой класса против класса, борьбой, которая, будучи доведена до высшей степени своего напряжения, представляет собой полную революцию. Впрочем, нужно ли удивляться, что общество, основанное на противоположности классов, приходит, как к последней развязке, к грубому противоречию, к физическому столкновению людей?

[[185]] Не говорите, что социальное движение исключает политическое движение. Никогда не бывает политического движения, которое не было бы в то же время и социальным.

Только при таком порядке вещей, когда не будет больше классов и классового антагонизма, социальные эволюции перестанут быть политическими революциями . А до тех пор накануне каждого всеобщего переустройства общества последним словом социальной науки всегда будет:

«Битва или смерть; кровавая борьба или небытие. Такова неумолимая постановка вопроса». (Жорж Санд.)74

[[186]]

Ф. ЭНГЕЛЬС. ЗАКАТ И БЛИЗОСТЬ ПАДЕНИЯ ГИЗО. — ПОЗИЦИЯ ФРАНЦУЗСКОЙ БУРЖУАЗИИ 

Английским театрам следовало бы изъять из своего репертуара «Школу злословия»75, ибо на деле величайшая школа этого рода создана в Париже, в палате депутатов. Такого количества скандальных историй, какое было там накоплено и предано гласности за последние четыре-пять недель, право же, еще не встречалось в анналах парламентских прений. Вы помните, какую надпись г-н Данкомб как-то предложил начертать на здании вашей достославной палаты общин: «5 этих стенах творятся самые позорные и гнусные дела». Итак, оказывается, что ваше сборище буржуазных законодателей имеет достойную пару. Здесь творятся дела, которые могут вогнать в краску и британскую шайку прохвостов. Честь старой Англии спасена: мосье де Жирарден превзошел м-ра Робака, мосье Дюшатель побил рекорды сэра Джемса Грехема.

Я не собираюсь давать здесь полного перечня скандальных дел, которые были раскрыты за последние несколько недель; я ни слова не скажу ни о десятках случаев взяточничества, ставших предметом судебного разбирательства, ни о г-не Гюдене, адъютанте короля, который не без некоторой ловкости предпринял попытку ввести в Тюильрийском дворце нравы фешенебельных мошенников; я не стану подробно излагать вам грязное дело генерала Кюбьера, пэра Франции, бывшего военного министра, который под предлогом необходимости дать взятку министерству, дабы получить разрешение на создание горнозаводской компании, надул эту самую компанию на сорок акций, преспокойно положив их себе в карман, за что его в настоящее время и судит палата пэров. Нет, я сообщу вам только несколько [[187]] избранных эпизодов, несколько показательных случаев, взятых из двух-трех заседаний палаты депутатов, а по ним вы уже сможете судить об остальном.

Г-н Эмиль де Жирарден, депутат и редактор ежедневной газеты «Presse», поддерживающий и в том и в другом своем качестве новую партию «прогрессивных консерваторов и с некоторых пор ставший одним из самых яростных противников министерства, которое он до недавнего времени поддерживал, — человек весьма одаренный и энергичный, но лишенный каких бы то ни было принципов. С самого начала своей общественной карьеры он беззастенчиво пускал в ход любые средства, лишь бы достичь видного положения в обществе. Это он принудил Армана Карреля, известного редактора газеты «National», драться с ним на дуэли и застрелил его, избавившись таким образом от опасного конкурента. Правительству было, конечно, очень важно заручиться поддержкой такого человека, владельца влиятельной газеты и члена палаты депутатов, но г-н де Жирарден продал свою поддержку (а он всегда продавал ее) недешево. Г-н де Жирарден и министерство заключили между собой не одну сделку, но эти сделки не всегда целиком удовлетворяли ту или другую сторону. А тем временем г-н де Жирарден готовился к любой перемене, к которой мог привести тот или другой оборот дел. В предвидении возможного разрыва с министерством Гизо он собирал все те сведения о всякого рода скандальных сделках, подкупах и махинациях, которые он мог сам раздобыть, пользуясь выгодами своего положения, и которые доставлялись ему его друзьями и агентами в высших сферах. Ход дебатов между партиями на нынешней сессии показал ему, что час падения Гизо и Дюшателя недалек. Он сыграл одну из главных ролей в создании новой партии «прогрессивных консерваторов» и не раз угрожал обрушить на правительство всю силу своего гнева, если оно будет упорствовать в проведении своего курса. Г-н Гизо в весьма презрительных выражениях отклонил какой бы то ни было компромисс с новой партией. Последняя откололась от большинства и стала досаждать правительству оппозиционными выступлениями. Во время прений в палате по финансовым и другим вопросам обнаружилось столько скандальных дел, что гг. Гизо и Дюшатель были вынуждены для собственного спасения выбросить за борт нескольких своих коллег. Однако освободившиеся должности были замещены такими незначительными фигурами, что ни одна из партий не была удовлетворена, и министерство скорее ослабило себя, чем укрепило. Затем началось дело Кюбьера, которое даже у представителей большинства пробудило некоторые сомнения в возможности [[188]] сохранить за г-ном Гизо его пост. Тогда-то, наконец, видя, что министерство совершенно дезорганизовано и ослаблено, г-н де Жирарден и решил, что для него пришло время извлечь свой ящик Пандоры76, полный скандальных тайн, и окончательно сокрушить уже шатающееся министерство такими разоблачениями, которые способны поколебать доверие к нему даже «чрева» палаты77.

Для начала он обвинил министерство в том, что оно продало за 80000 франков звание пэра, но, получив денежки, не выполнило своего обязательства! Палата пэров сочла себя оскорбленной этим заявлением, сделанным на столбцах «Presse», и запросила палату депутатов о разрешении привлечь г-на де Жирардена к суду палаты пэров. Этот запрос вызвал в палате депутатов дебаты, во время которых г-н де Жирарден полностью подтвердил свое обвинение, заявив, что располагает доказательствами, но отказался назвать имена, так как он, по его словам, не желал играть роль доносчика. Он, однако, сказал, что уже трижды упоминал об этом деле в частной беседе с г-ном Гизо, который ни разу не отрицал этого факта, и что однажды он сообщил об этом г-ну Дюшателю, который ответил: «Это было сделано в мое отсутствие, и впоследствии я не одобрил этого; это сделал г-н Гизо». Г-н Дюшатель категорически отрицал все это. «В таком случае», — заявил г-н де Жирарден, — «я докажу вам, что предлагать такие сделки — вещь для министерства весьма обычная». И он зачитал письмо королю генерала Александра де Жирардена (это, насколько я знаю, отец г-на Эмиля де Жирардена; последний — незаконнорожденный сын генерала). В этом письме генерал де Жирарден выражает благодарность за предложенное ему звание пэра, но в то же время заявляет, что поскольку г-н Гизо позднее поставил условием пожалования в пэры, чтобы он (генерал де Жирарден), употребив свое влияние на г-на Эмиля де Жирардена, удержал его от выступлений против правительства, то он, генерал де Жирарден, не согласен участвовать в такой сделке и поэтому отказывается от звания пэра. «О», — воскликнул г-н Дюшатель, — «если это — все, разрешите упомянуть о том, что г-н Эмиль де Жирарден сам предлагал нам прекратить свои оппозиционные выступления, если мы пожалуем ему звание пэра, но мы отклонили это предложение». Hinc illae lacrimae! {{вот отчего эти слёзы!. Ред.}} Однако по поводу утверждения, содержащегося в письме, г-н Дюшатель не ответил ни слова. Затем палата постановила, что г-н Эмиль де Жирарден должен предстать перед судом пэров. Суд состоялся; [[189]] г-н де Жирарден повторил свое утверждение, но заявил, что поскольку пожалование проданных званий пэров не состоялось, его обвинения могли затронуть только правительство, но не палату пэров. И пэры оправдали его. Тогда Жирарден вытащил другое скандальное дело. В прошлом году предпринималось издание большой газеты «Epoque»; она должна была поддерживать правительство, вытеснить с рынка все оппозиционные газеты и заменить своей поддержкой дорогостоящую поддержку органа г-на де Жирардена, «Presse». Эта затея с треском провалилась, отчасти в результате интриг самого г-на де Жирардена, без которого не обходится ни одно подобное дело. Г-н Дюшатель, обвиненный теперь в подкупе прессы, заявил, что правительство никогда не давало субсидий никакой газете. В ответ на это утверждение г-н де Жирарден указал на известный факт, когда г-н Дюшатель после неоднократного вымаливания подачек редакторами «Epoque» заявил им: «Золота и серебра у меня нет, но то, что имею, дам вам», — и дал им привилегию на открытие третьего оперного театра в Париже, которую «благородные господа» из «Epoque» продали за 100000 франков, причем 60000 из этой суммы пошли на поддержку газеты, а остальные 40000 исчезли неизвестно куда. Г-н Дюшатель и тут решительно отрицал все это; но факт этот достоверно известен.

Помимо этого г-н де Жирарден назвал еще несколько подобных же сделок, но и приведенных примеров вполне достаточно.

Вчера в палате депутатов г-н де Жирарден опять взял слово и зачитал несколько писем, из которых явствовало, что г-н Дюшатель распорядился опубликовать за государственный счет дебаты по вышеупомянутому делу о присвоении звания пэра и разослал их всем муниципальным советам страны; но что в этом министерском отчете ни речь г-на Жирардена, ни речь г-на Дюшателя не были переданы точно; что, напротив, обе речи были подправлены так, чтобы г-н де Жирарден производил впечатление заслуживающего осмеяния клеветника, а г-н Дюшатель выглядел честнейшим и добродетельнейшим из смертных. Что же касается существа дела, то г-н де Жирарден повторил все свои утверждения и вызывающе предложил правительству либо назначить парламентскую комиссию для их опровержения, либо привлечь его к суду за клевету. Он сказал, что и в том и в другом случае ему пришлось бы сообщить имена замешанных лиц и все подробности дела, чтобы таким образом доказать свои обвинения и не попасть при этом в положение мелкого доносчика. Эти слова вызвали в палате всеобщую [[190]] бурю. Г-н Дюшатель все отрицал; г-н де Жирарден настаивал на своем; г-н Дюшатель снова отрицал; г-н де Жирарден снова настаивал и так далее, причем все это сопровождалось криками и ответными выкриками «хоров» палаты. Другие члены оппозиции тоже бросили вызов министерству, требуя передачи этого дела на рассмотрение либо парламентской комиссии, либо суда. Наконец, г-н Дюшатель сказал:

«Назначение парламентского расследования, господа, было бы равносильно предположению, что большинство палаты ставит под сомнение честность правительства; поэтому, в тот самый день, когда это расследование было бы назначено, мы должны были бы уступить свои места другим; если у вас есть сомнения — заявите об этом открыто, и мы немедленно подадим в отставку.

— В таком случае, — заявил г-н де Жирарден, — не остается ничего другого, как передать дело в суд. Я готов этому подчиниться; предайте меня суду присяжных, если посмеете.

— Нет, — возразил г-н Эбер, министр юстиции, — этого мы не сделаем, так как судить будет большинство палаты.

— Но почему же, — сказал г-н Одилон Барро, — ведь это неполитический, а чисто юридический вопрос, и подобное дело входит не в нашу компетенцию, а в компетенцию суда. Если г-н де Жирарден оклеветал в своей газете правительство, почему вы не отдадите его за это под суд?

— Мы не хотим этого!

— Хорошо, но ведь здесь также и против других лиц выдвинуто прямое обвинение в торговле званием пэра; почему не привлечь их к ответу? И эта история с «Epoque» и привилегией на оперный театр, — если вы, как вы говорите, не причастны к ней, почему вы не привлекаете к суду тех, кто причастен к подобной гнусной сделке? Тут прямо выдвигаются обвинения и даже частично доказывается, что был совершен ряд преступлений; почему же королевские прокуроры не возбуждают, как того требует их долг, дело против лиц, которые обвиняются в этих преступлениях?

— Мы не возбуждаем судебного преследования, — ответил г-н Эбер,— потому что характер обвинений и репутация тех, кто их выдвигает, не таковы, чтобы королевские законоведы могли считать их в какой-то мере правдоподобными».

Все это то и дело прерывалось ропотом, выкриками, стуком и вообще всякого рода шумом. Это бесподобное заседание палаты, до самого основания потрясшее министерство Гизо, закончилось голосованием, доказавшим, что если доверие большинства, может быть, и поколеблено, то его система голосования осталась незыблемой!

«Палата, выслушав объяснения министерства и найдя их удовлетворительными, переходит к порядку дня»!

Что вы на это скажете? Кому отдадите предпочтение, министерству или большинству, французской палате депутатов или вашей собственной палате общин? Мосье Дюшателю или сэру Джемсу Грехему? Смею утверждать, что выбор покажется вам затруднительным. Впрочем, в одном отношении между теми и [[191]] другими есть различие. Английской буржуазии до сих пор приходится бороться против аристократии, которая, хотя и находится в состоянии разложения и распада, все же еще полностью не оттеснена. Английская аристократия всегда находила известную поддержку у той или иной фракции самой буржуазии, и именно этот раскол буржуазии и спасал аристократию от окончательной гибели. В настоящее время аристократию в ее борьбе против промышленников поддерживают держатели ценных бумаг, банкиры, лица, имеющие гарантированный доход, а также значительная часть судовладельцев. Доказательством тому служит вся кампания за отмену хлебных законов. Поэтому передовая фракция английской буржуазии (я имею в виду промышленников) еще способна проводить кое-какие прогрессивные политические мероприятия, которые призваны все больше усиливать разложение аристократии. Промышленники даже будут к этому вынуждены; они должны расширять свои рынки, а для этого им необходимо понизить цены. Но понижению цен должно предшествовать сокращение издержек производства, которое, в свою очередь, достигается главным образом понижением заработной платы; для уменьшения же ее нет более надежного средства, чем понижение цен на предметы первой необходимости; а чтобы добиться этого, есть только один способ — снижение налогов. Такова логическая цепь, которая приводит английских промышленников к необходимости упразднить государственную церковь и произвести сокращение, или «справедливое упорядочение», государственного долга. Обе эти меры, а также и другие в том же духе, они будут вынуждены провести в жизнь, как только убедятся — а это неизбежно произойдет — в том, что мировой рынок не в состоянии непрерывно и регулярно поглощать их продукцию. Таким образом, английская буржуазия до сих пор еще находится на пути прогресса; ей надлежит свергнуть аристократию и привилегированное духовенство; она будет вынуждена провести в жизнь ряд прогрессивных мер, которые по плечу именно ей. В ином положении находится французская буржуазия. Во Франции нет ни потомственной, ни земельной аристократии. Революция смела их с лица земли. Там нет также привилегированной, или государственной, церкви; напротив, протестантское духовенство получает жалованье от правительства так же, как и католическое, и поставлено в совершенно одинаковое с ним положение. Во Франции невозможна серьезная борьба промышленников против держателей ценных бумаг, банкиров и судовладельцев, потому что из всех фракций буржуазии держатели ценных бумаг и банкиры (являющиеся в то же время главными владельцами акций железнодорожных, [[192]] горнозаводских и других компаний) составляют безусловно сильнейшую фракцию и с 1830 г., лишь с небольшими перерывами, держат в своих руках бразды правления. У промышленников, подавляемых иностранной конкуренцией на внешних рынках и чувствующих себя неуверенно на рынке внутреннем, нет шансов достигнуть такой степени могущества, при которой они могли бы успешно бороться против банкиров и держателей ценных бумаг. Напротив, их шансы с каждым годом падают; их партия в палате депутатов, составлявшая раньше половину, теперь насчитывает едва лишь треть депутатов. Из всего этого следует, что ни правящая буржуазия в целом и ни одна из ее фракций не в состоянии осуществить что-либо похожее на «прогресс», что поскольку после революции 1830 г. буржуазия во Франции достигла всей полноты власти, этому правящему классу осталось только изживать самого себя. Именно это он и делал. Вместо того чтобы прогрессировать, буржуазия была вынуждена пятиться назад, ограничить свободу печати, упразднить свободу ассоциаций и собраний, издать всякого рода исключительные законы, чтобы держать в подчинении рабочих. И скандальные истории, преданные гласности за последние несколько недель, доказывают со всей очевидностью, что правящая буржуазия Франции окончательно одряхлела, полностью «пришла в негодность».

В самом деле, крупная буржуазия находится в затруднительном положении. Она нашла себе, наконец, правителей в лице Гизо и Дюшателя. Она семь лет сохраняла за ними их посты и с каждыми выборами обеспечивала им все более значительное большинство. А теперь, когда все оппозиционные фракции в палате доведены до состояния полного бессилия, теперь, когда для Гизо и Дюшателя настали, казалось, дни торжества, именно теперь в деятельности министерства обнаруживается столько скандальных сторон, что дальнейшее пребывание его у власти становится невозможным, даже при единодушной поддержке палат. Нет никакого сомнения в том, что Гизо и Дюшатель вместе со своими коллегами в ближайшее время уйдут в отставку: их министерское существование может протянуться еще несколько недель, но конец их близок, очень близок. А кто будет править после них? Одному богу известно! Они могут повторить слова Людовика XV: «После меня хоть потоп, разорение и хаос». Тьер неспособен собрать большинство. Моле — дряхлый старик и ничтожество; он натолкнется на массу трудностей и, чтобы обеспечить себе поддержку большинства, должен будет совершать такие же скандальные дела, а, следовательно, он должен кончить так же, как Гизо. В этом-то [[193]] и состоит главное затруднение. Теперешние избиратели всегда будут избирать большинство, подобное тому, какое заседает в палате сейчас; теперешнему большинству всегда будет нужно министерство, подобное министерству Гизо и Дюшателя, министерство, замешанное во всевозможных скандалах; а всякое министерство, поступающее таким образом, не сможет устоять под тяжестью общественного мнения. Таков порочный круг, в котором вращается нынешняя система. Но дальше так продолжаться не может. Так что же делать? Не остается ничего другого, кроме как вырваться из этого порочного круга, провести избирательную реформу; но избирательная реформа означает допуск к голосованию мелких предпринимателей, а это для Франции — «начало конца». И Ротшильд и Луи-Филипп прекрасно понимают, что включение в круг избирателей мелкой буржуазии означает нечто иное, как — «LA RÉPUBLIQUE!» {{«Республику!». Ред.}}.

Париж, 26 июня 1847 г.

Написано Ф. Энгельсом
Напечатано в газете «The Northern Star» №506, 3 июля 1847 г.
с пометкой редакции: «От нашего собственного корреспондента во Французской столице»
Печатается по тексту газеты
Перевод с английского
На русском языке впервые опубликовано в журнале «Пролетарская революция» № 4, 1940 г.

[[194]]

К. МАРКС

КОММУНИЗМ ГАЗЕТЫ «RHEINISCHER BEOBACHTER»78 

Брюссель, 5 сентября. — Перепечатанной в №70 «Deutsche-Brüsseler-Zeitung»79 статье из «Rheinischer Beobachter» предпосланы вводные слова:

««Rheinischer Beobachter» в №206 проповедует коммунизм, как это видно из нижеследующего».

Сказаны эти слова иронически или нет, коммунисты должны протестовать против утверждения, будто бы газета «Rheinischer Beobachter» вообще способна проповедовать «коммунизм», и в особенности против того, что статья, приведенная в №70 «Deutsche-Brüsseler-Zeitung», является якобы коммунистической.

Если известная часть немецких социалистов непрерывно шумела против либеральной буржуазии и притом делала это таким образом, что никому, кроме немецких правительств, не принесла пользы, и если теперь правительственные газеты, вроде «Rheinischer Beobachter», опираясь на фразы этих господ, утверждают, что не либеральная буржуазия, а правительство представляет интересы пролетариата, то коммунисты не имеют ничего общего ни с первыми, ни с последними.

На немецких коммунистов старались, правда, взвалить ответственность за эти утверждения, их обвиняли в союзе с правительством.

Это обвинение смехотворно. Правительство не может вступить в союз с коммунистами, а коммунисты не могут заключить союза с правительством по той простой причине, что из всех революционных партий Германии партия коммунистов является наиболее революционной, и правительство знает это лучше, чем кто-либо другой.

[[195]] Как могут коммунисты вступить в союз с правительством, которое объявляет их государственными преступниками и обходится с ними как с таковыми?

Как может правительство проповедовать в своих органах принципы, которые во Франции рассматриваются как анархистские, поджигательские, разрушающие все общественные устои, — принципы, которым само это правительство постоянно приписывает точь-в-точь такие же свойства?

Нельзя допустить и мысли об этом. Присмотримся же к так называемому коммунизму газеты «Rheinischer Beobachter», и мы увидим, что этот коммунизм весьма невинного свойства.

Статья начинается следующим образом:

«При рассмотрении нашего (!) социального положения нам повсюду откроются огромнейшие лишения и настоятельнейшие нужды (!), и мы должны будем признать, что сделано много упущений. Это — очевидный факт и возникает лишь (!) вопрос, откуда все это проистекает. Мы убеждены, что наш государственный строй неповинен в этом, ибо (!) во Франции и в Англии с социальным положением дело обстоит (!) во много раз хуже. Тем не менее (!) либерализм видит целебное средство лишь в представительном строе: если бы, дескать, народ имел свое представительство, он бы сумел облегчить свое положение. Это, конечно, совершенно иллюзорно, но равным образом (!) выглядит в высшей степени (!!) правдоподобно».

В этих строках перед нами сам «Beobachter» {{Игра слов: «Beobachter» - «обозреватель». Ред.}} во плоти; мы видим, как он в растерянности грызет перо, не зная, с чего начать, раздумывает, пишет, зачеркивает, пишет снова и, наконец, спустя изрядный промежуток времени, производит на свет вышеприведенный великолепный отрывок. Чтобы добраться до либерализма, своего наследственного конька, он начинает с «нашего социального положения», иначе говоря, в точном смысле слова, с социального положения самого же «Beobachter», которое, разумеется, может иметь свои неудобства. Основываясь на крайне тривиальном наблюдении, констатирующем безотрадность нашего социального положения и наличие многих упущений, он добирается, проделав этот путь при помощи весьма шероховатых фраз, до того пункта, где перед ним возникает лишь вопрос, откуда все это проистекает. Однако вопрос этот возникает перед ним лишь для того, чтобы тотчас же вновь исчезнуть. В самом деле, «Beobachter» не говорит нам, откуда это проистекает, он не говорит нам также, откуда это не проистекает, он говорит нам только о том, относительно чего он убежден, что отсюда это не проистекает, и это нечто, разумеется, оказывается прусским государственным строем. От прусского государственного строя он, при помощи [[196]] смелого «ибо», переходит к Франции и Англии, а отсюда до прусского либерализма остается сделать лишь маленький прыжок, который он без труда совершает, опираясь на по меньшей мере необоснованное «тем не менее». И вот он достиг, наконец, своей излюбленной позиции, откуда он может воскликнуть: «это, конечно, совершенно иллюзорно, но равным образом выглядит в высшей степени правдоподобно». Но равным образом в высшей степени!!!

Неужели коммунисты так низко пали, что их можно считать творцами подобных выражений, подобных классических переходов, подобных вопросов, столь же легко возникающих, как и исчезающих, подобных великолепных лишь, ибо, тем не менее и, в особенности, оборота: «но равным образом в высшей степени»?

Кроме «старого полководца» Арнольда Руге, в Германии немного найдется людей, обладающих умением так писать, и эти немногие — все поголовно состоят консисторскими советниками при министерстве г-на Эйххорна.

Нельзя требовать, чтобы мы занялись содержанием этой вводной части. В ней ничего не содержится, кроме ее беспомощной формы; это просто вход, через который мы проникнем на форум, где наш обозревающий консисторский советник проповедует крестовый поход против либерализма.

Послушаем его:

«Либерализм обладает прежде всего тем преимуществом, что он пользуется более легкой и привлекательной формой сближения с народом, чем бюрократия». (Во всяком случае столь тяжелой и угловатой манерой письма не пользуется даже г-н Дальман или Гервинус.) «Либерализм твердит о народном благе и о правах народа. Но на самом деле он выдвигает народ лишь в качестве пугала для правительства, народ служит ему лишь пушечным мясом в великой атаке на правительственную власть. Завоевание для себя государственной власти — вот истинное стремление либерализма, народное же благо для него — дело второстепенное».

Думает ли господин консисторский советник, что он сказал здесь народу что-либо новое? Народ, и в особенности коммунистическая часть его, отлично знает, что либеральная буржуазия заботится лишь о своих собственных интересах, что на ее симпатии к народу очень мало можно рассчитывать. Но когда господин консисторский советник делает из этого вывод, что, участвуя в политическом движении, народ дает тем самым либеральной буржуазии эксплуатировать себя в ее целях, то мы вынуждены ответить ему: это, может быть, и выглядит вполне правдоподобно в глазах консисторского советника, но равным образом в высшей степени иллюзорно.

[[197]] Народ, или — если заменить это чересчур общее и расплывчатое понятие более точным — пролетариат, рассуждает совсем по-иному, чем позволяют себе воображать в министерстве по делам культа. Пролетариат не спрашивает, является ли народное благо для буржуа главным или второстепенным делом, желают ли буржуа воспользоваться пролетариатом как пушечным мясом или нет. Пролетариата вовсе не интересует одно лишь желание буржуа, ему интересно знать, чего буржуа вынуждены добиваться. Вопрос заключается в том, что даст ему больше средств для достижения его собственных целей: теперешний ли политический строй — господство бюрократии, или тот строй, к которому стремятся либералы, — господство буржуазии. Достаточно ему сравнить политическое положение пролетариата в Англии, Франции и Америке с его положением в Германии, чтобы убедиться в том, что господство буржуазии не только дает в руки пролетариата совершенно новое оружие в борьбе против самой же буржуазии, но и создает ему совершенно новое положение — положение признанной партии.

Может быть, господин консисторский советник думает, что тот самый пролетариат, который все больше примыкает к коммунистической партии, не сумеет воспользоваться свободой печати и союзов? Пусть он почитает английские и французские рабочие газеты, пусть он хоть раз только посетит чартистский митинг!

Но в министерстве по делам культа, в котором редактируется «Rheinischer Beobachter», существуют совершенно своеобразные представления о пролетариате. Эти господа полагают, что имеют дело с померанскими крестьянами или с берлинскими поденщиками. Они воображают, что достигли высшей ступени глубокомыслия, когда вместо panem et circenses {{хлеба и зрелищ. Ред.}} обещают народу panem et religionem {{хлеба и религию. Ред.}}. Они внушили себе, что пролетариат жаждет помощи, и не допускают и мысли о том, что он ни от кого не ожидает этой помощи, кроме как от самого себя. Им и невдомек, что пролетариат одинаково хорошо постигает как истинный смысл, заключенный во фразах господ консисторских советников о «народном благе» и о тяжелом социальном положении, так и смысл подобных же фраз либеральных буржуа.

Но почему для буржуа народное благо является второстепенным делом? «Rheinischer Beobachter» отвечает:

«Соединенный ландтаг доказал это; вероломство либерализма стало очевидным. Вопрос о подоходном налоге должен был явиться пробный камнем для либерализма, но либерализм не выдержал испытания».

[[198]] О, эти благонамеренные консисторские советники, воображающие в своей невинности в экономических вопросах, что они могут пустить пролетариату пыль в глаза подоходным налогом!

Налог на муку и мясо падает непосредственно на заработную плату, подоходный налог падает на прибыль капиталиста. В высшей степени правдоподобно, господин консисторский советник, не правда ли? Но капиталисты не захотят, да и не смогут допустить обложения своей прибыли без всякого возмещения. Конкуренция уже сама позаботится об этом. Через несколько месяцев после введения подоходного налога заработная плата была бы понижена ровно настолько, насколько она фактически повысилась благодаря отмене налога на муку и мясо и вызванному этим понижению цен на жизненные средства.

Уровень заработной платы, выраженной не в деньгах, а в необходимых для удовлетворения жизненных потребностей рабочего предметах, т. е. реальной, а не номинальной заработной платы, зависит от соотношения между спросом и предложением. Смена налоговой системы может привести к кратковременному нарушению этой зависимости, но она не может вызвать в ней каких-либо длительных изменений.

Единственное экономическое преимущество подоходного налога — о чем консисторский советник не упоминает ни слова — состоит в том, что его взимание обходится дешевле. Пролетариат, впрочем, и от этого ничего не выигрывает.

Итак, к чему сводятся все эти разговоры о подоходном налоге?

Во-первых, пролетариат во всем этом либо вовсе не заинтересован, либо же заинтересован лишь временно.

Во-вторых, то самое правительство, которое при взимании налога на муку и мясо ежедневно непосредственно соприкасается с пролетариатом и противостоит ему в этой ненавистной роли, при подоходном налоге отступает на задний план и принуждает буржуазию всецело взять на себя вызывающую ненависть деятельность, направленную к понижению заработной платы.

Таким образом, подоходный налог был бы выгоден только правительству, и этим объясняется досада консисторских советников по поводу его отклонения.

Но допустим на мгновение, что пролетариат заинтересован в подоходном налоге; должен ли был этот, ландтаг утвердить его?

Ни в коем случае. Он не должен был вотировать никаких денег, он должен был оставить без изменений всю финансовую систему, пока правительство не выполнит всех его требований. Отказ в деньгах является для всех парламентов средством [[199]] принудить правительство уступить большинству. Этот последовательный отказ в деньгах был единственным вопросом, в котором ландтаг проявил, энергию, и это-то и побудило обманутых в своих расчетах консисторских советников попытаться очернить его перед народом именно в этом пункте.

«А между тем», — заявляет далее «Rheinischer Beobachter», — «именно либеральные органы собственно и выдвинули вопрос о подоходном налоге».

Совершенно верно, ведь это — чисто буржуазное мероприятие. И тем не менее, буржуа могут все-таки его отвергнуть, если оно им предложено не во-время министрами, к которым у них нет ни малейшего доверия.

Впрочем, мы примем к сведению это признание авторских прав в отношении подоходного налога; оно нам впоследствии пригодится.

После в высшей степени пустой и сбивчивой болтовни консисторский советник, внезапно поперхнувшись, выпалил следующее о пролетариате:

«Что такое пролетариат?» (Это тоже один из тех вопросов, которые возникают лишь для того, чтобы «статься без ответа.) «Не будет преувеличением, если мы» (т. е. консисторские советники из «Rheinischer Beobachter», а не прочие обыкновенные газеты) «скажем, что целая треть населения утратила всякую основу для существования, а другая треть находится на наклонной плоскости. Проблема пролетариев является проблемой огромного большинства народа; это — вопрос кардинального значения».

Как быстро, однако, один только Соединенный ландтаг, обнаруживший некоторую оппозиционность, образумил этих бюрократов! А давно ли правительство запрещало газетам упоминать о таких «преувеличениях», как существование пролетариата и у нас в Пруссии? Давно ли «Trier'sche Zeitung» и другим газетам — этим безобидным органам — грозили закрытием за злонамеренные попытки дать читателям понять, что бедственное положение пролетариата, существующее в Англии и во Франции, имеет место также и в Пруссии? Ну что ж, как будет угодно правительству. Признание же, что подавляющее большинство народа составляют пролетарии, мы опять-таки примем к сведению.[[200]]

«Ландтаг», — говорится далее, — «кардинальным вопросом счел вопрос о принципах, иными словами, вопрос о том, должно ли это высокое собрание получить государственную власть? А что же получит народ? Ничего. Никакой железной дороги, никаких земельных банков, никакого облегчения налогового бремени! Счастливый народ!»

Заметьте, как на гладко прилизанной маковке консисторского советника постепенно начинают показываться лисьи уши. «Ландтаг кардинальным вопросом счел вопрос о принципах». И сколько же святой простоты обнаружилось у этой любвеобильной змейки! Разрешить ли правительству заем на сумму в 30 миллионов, подоходный налог, размеры которого заранее нельзя определить, и учреждение земельного банка, при помощи которого оно могло бы получить 400 или 500 миллионов под залог государственных имуществ; отдать ли все это в распоряжение теперешнего нерадивого и реакционного правительства, делая его тем самым навеки независимым, или же, наоборот, держать его на строгом бюджете и заставить посредством отказа в деньгах подчиниться общественному мнению,— вот тот вопрос, который наш пронырливый консисторский советник называет вопросом о принципах!

«А что же получит народ?» — вопрошает участливый консисторский советник. «Никакой железной дороги», — следовательно, народу не придется также платить налогов, идущих на покрытие процентов по займу и на возмещение тех крупных убытков, которые неизбежно возникнут при введении в эксплуатацию этой дороги.

«Никаких земельных банков!» Консисторский советник говорит об этом так, как будто бы правительство собиралось выплачивать ренту пролетариату. Оно же, как раз наоборот, намерено вознаградить рентой дворянство за счет народа, который должен ее выплачивать. Эти банки должны были якобы облегчить крестьянам выкуп барщинных повинностей. Но если крестьянам придется дожидаться еще несколько лет, то, вероятно, не будет больше надобности выкупать их. Если владельцы феодальных поместий попадут на крестьянские вилы, — а это легко может когда-нибудь случиться, — то барщинные повинности исчезнут сами собой.

«Никакого подоходного налога», — но пока подоходный налог не приносит народу никакого дохода, народ может относиться к нему с полным равнодушием.

«Счастливый народ», — продолжает консисторский советник, — «ты, однако, выгадал в вопросе о принципах! А если ты не понимаешь, что это за вещь, то предоставь своим представителям разъяснить тебе это; слушая их длинные речи, ты, вероятно, забудешь про свой голод!»

Кто же еще посмеет утверждать, что немецкая печать не пользуется свободой? «Rheinischer Beobachter» употребляет здесь совершенно безнаказанно такие выражения, которые многие провинциальные судьи во Франции, не задумываясь, объявили бы [[201]] подстрекательством одного класса общества против другого и подвергли бы виновника наказанию.

Консисторский советник обнаруживает, однако, чрезвычайную беспомощность. Он пытается польстить народу и в то же время ни разу не допускает и мысли о том, чтобы тот мог понять, что за вещь вопрос о принципах. Вынужденный выражать притворное сочувствие голодающему народу, он мстит ему за это, объявляя его глупым и совершенно неспособным к политике. Пролетариат, однако, хорошо знает, что за вещь вопрос о принципах, и он упрекает ландтаг не за стремление провести эти принципы в жизнь, а за то, что тот не сумел этого сделать. Пролетариат упрекает ландтаг за то, что он придерживался оборонительной тактики, за то, что он не перешел в наступление, что он не пошел в десять раз дальше. Он упрекает его за то, что он действовал недостаточно решительно, не предоставив тем самым рабочим возможности принять участие в движении. Пролетариат не мог, конечно, проявить какого-либо интереса к правам сословий. Но ландтаг, который потребовал бы суда присяжных, равенства всех перед законом, отмены барщинных повинностей, свободы печати, свободы союзов и подлинного народного представительства, ландтаг, который раз навсегда порвал бы с прошлым и выработал бы свои требования, сообразуясь не со старинными законами, а с современными нуждами, — такой ландтаг мог бы рассчитывать на самую энергичную поддержку пролетариата.

«Beobachter» продолжает:

«И дай только бог, чтобы этот ландтаг не получил доступа к правительственной власти, ибо в таком случае всем социальным улучшениям было бы поставлено непреодолимое препятствие».

Господин консисторский советник может успокоиться. С таким ландтагом, который никак не может справиться с прусским правительством, пролетариат, в случае необходимости, как-нибудь справится.

«Говорят», — продолжает обозревать консисторский советник, — «что подоходный налог ведет к революции, к коммунизму. И он действительно ведет к революции, т. е. к преобразованию социальных отношений, к устранению безграничной нищеты».

Одно из двух: либо консисторский советник насмехается над своими читателями и, прибегая к низкосортному берлинскому каламбуру, желает только сказать, что подоходный налог уничтожит безграничную нищету, чтобы заменить ее нищетой в ограниченных размерах, либо же он в экономических вопросах — величайший и бесстыднейший невежда, какого только [[202]] свет породил. Он и не подозревает, что в Англии подоходный налог существует уже в течение семи лет, ни в малейшей мере не преобразовав социальных отношений, не уменьшив ни на волос безграничной нищеты. Он не подозревает, что именно в тех местностях Пруссии, где господствует самая безграничная нищета, — среди силезских и равенсбергских деревенских ткачей, среди мелких силезских, познанских, мозельских и привислинских крестьян, — существует поразрядный, т. е. подоходный, налог.

Впрочем, разве подобные нелепости заслуживают серьезного возражения? Далее говорится:

«Он ведет также и к коммунизму в его обычном понимании... Там, где в результате развития торговли и промышленности все отношения оказались настолько переплетены между собой и подвержены постоянным изменениям, что отдельная личность не в состоянии удержаться в потоке конкуренции, — там эта личность силой самих обстоятельств вынуждена обращаться за помощью к обществу, которое должно компенсировать каждому в отдельности последствия всеобщей неустойчивости. Общество несет солидарную ответственность за существование своих членов».

Так вот каков коммунизм газеты «Rheinischer Beobachter»! Итак, в обществе, подобном нашему, ни одному человеку не обеспечено существование, не обеспечено место в жизни, и на это же общество возлагается обязанность обеспечить каждому его существование. Сначала консисторский советник констатирует, что существующее общество не в состоянии этого сделать, а затем он требует от него, чтобы оно все же совершило это невыполнимое для него дело.

Как бы там ни было, оно по отношению к каждому в отдельности должно исправлять те упущения, которых оно не в состоянии предусмотреть в силу присущей ему всеобщей неустойчивости, — такова точка зрения консисторского Советника.

«Целая треть населения утратила всякую основу для существования, а другая треть находится на наклонной плоскости». Таким образом насчитывается десять миллионов индивидов, которых надлежит компенсировать каждого в отдельности. Неужели консисторский советник серьезно полагает, что нищенское прусское правительство в состоянии справиться с этой задачей?

Конечно, и именно при помощи подоходного налога, который ведет к коммунизму в обычном для «Rheinischer Beobachter» понимании!

Великолепно! После того как нам наговорили чепухи о мнимом коммунизме, после того как нам заявили, что общество несет солидарную ответственность за существование своих [[203]] членов, что оно должно заботиться о них, хотя и не в состоянии этого сделать, — после всех этих путаных утверждений, противоречий и невыполнимых требований нам вдобавок предлагают еще принять подоходный налог в качестве той меры, которая призвана разрешить все противоречия, все невыполнимое сделать выполнимым и восстановить солидарность между всеми членами общества.

Мы обращаем внимание на представленную ландтагу памятную записку г-на фон Дуэсберга о подоходном налоге. В этой записке предусмотрено использование всех, до последнего гроша, поступлений от подоходного налога. У стесненного в средствах правительства не осталось бы ни полушки на компенсацию каждому в отдельности последствий всеобщей неустойчивости и на осуществление обществом его солидарной ответственности. И если бы не десять миллионов, а всего только десять отдельных личностей были вынуждены силой самих обстоятельств обратиться к г-ну фон Дуэсбергу за помощью, то и тогда г-н фон Дуэсберг должен был бы отказать этим десятерым.

Но нет, мы ошибаемся. Кроме подоходного налога, господин консисторский советник обладает еще одним средством для осуществления коммунизма в его обычном понимании:

«Что является альфой и омегой христианского вероучения? Догма о первородном грехе и об искуплении. И в этом заключаются существующие между людьми солидарность и связь в их наивысшей потенции. Все за одного и один за всех».

Счастливый народ! Кардинальный вопрос разрешен на вечные времена. Под двойным покровительством прусского орла и святого духа пролетариат обретет два неисчерпаемых источника существования: во-первых, излишек, оставшийся от поступлений подоходного налога за вычетом обыкновенных и чрезвычайных государственных расходов, — излишек, равный нулю; во-вторых, доходы от небесных доменов — первородного греха и искупления, — которые также равны нулю. Эти два нуля составляют великолепную основу для существования одной трети населения, утратившей всякую основу для существования, и создают могучую опору для другой трети, находящейся на наклонной плоскости. Во всяком случае, воображаемые излишки, первородный грех и искупление смогут гораздо лучше утолить голод народа, чем длинные речи либеральных депутатов! Далее говорится:

«В молитве «Отче наш» мы просим господа: «Не введи нас во искушение». И если мы просим это для себя, то и сами должны поступать так же по отношению к своим ближним. Однако наши социальные условия [[204]] являются, конечно, источником всяческих искушений для людей, а избыток лишений толкает их на преступление».

Мы же — господа бюрократы, судьи и консисторские советники прусского государства, — исходя из этих соображений, колесуем, рубим головы, заточаем в тюрьмы и порем, сколько нашей душе угодно, дабы «ввести» пролетариев «во искушение» и нас также подвергнуть затем колесованию, обезглавливанию, заточению в тюрьмы и порке. Это и не преминет последовать.

«Такого положения», — заявляет господин консисторский советник, — «христианское государство не может терпеть, оно должно прийти на помощь».

Да, посредством нелепой болтовни о солидарной ответственности общества, воображаемых излишков и дутых векселей на бога-отца, бога-сына и К0.

«Можно было бы даже прекратить», — полагает наш обозревающий консисторский советник, — «и без того скучные разговоры о коммунизме. Коммунисты должны были бы очень скоро умолкнуть, если бы социальные принципы христианства развивались людьми, которые призваны это делать».

Социальные принципы христианства располагали сроком в 1800 лет для своего развития и ни в каком дальнейшем развитии со стороны прусских консисторских советников не нуждаются.

Социальные принципы христианства оправдывали античное рабство, превозносили средневековое крепостничество и умеют также, в случае нужды, защищать, хотя и с жалкими ужимками, угнетение пролетариата.

Социальные принципы христианства проповедуют необходимость существования классов — господствующего и угнетенного, и для последнего у них находится лишь благочестивое пожелание, дабы первый ему благодетельствовал.

Социальные принципы христианства переносят на небо обещанную консисторским советником компенсацию за все испытанные мерзости, оправдывая тем самым дальнейшее существование этих мерзостей на земле.

Социальные принципы христианства объявляют все гнусности, чинимые угнетателями по отношению к угнетенным, либо справедливым наказанием за первородный и другие грехи, либо испытанием, которое господь в своей бесконечной мудрости ниспосылает людям во искупление их грехов.

Социальные принципы христианства превозносят трусость, презрение к самому себе, самоунижение, смирение, покорность, словом — все качества черни, но для пролетариата, который [[205]] не желает, чтобы с ним обращались, как с чернью, для пролетариата смелость, сознание собственного достоинства, чувство гордости и независимости — важнее хлеба.

На социальных принципах христианства лежит печать пронырливости и ханжества, пролетариат же — революционен.

Вот как обстоит дело с социальными принципами христианства.

Далее:

«Мы признали, что социальные реформы являются главнейшим призванием монархии».

В самом деле? До сих пор об этом не было и речи. Но пусть будет так. А в чем же тогда состоят социальные реформы, которые призвана осуществить монархия? Во введении плагиированного у либеральных органов подоходного налога, который должен принести излишки, неведомые министру финансов; в злополучных земельных банках, в прусской восточной железной дороге и особенно в прибылях с огромного капитала, образованного из первородного греха и искупления!

«Это диктуется интересами самой королевской власти» — как же низко пала королевская власть!

«Этого требует бедственное состояние общества» — состояние, которое в данный момент скорее требует покровительственных пошлин, чем догм.

«Это предписано евангелием» — это вообще предписано чем угодно, только не зияющей пустотой в прусском казначействе, той бездне, в которой в течение трех лет должны бесследно исчезнуть пятнадцать русских миллионов. Вообще же говоря, евангелие предписывает очень многое, и среди прочего кастрацию как начало социальной реформы в применении к самому себе (Матфей, XXV).

«Королевская власть», — утверждает наш консисторский советник, — «составляет с народом единое целое».

Эти слова представляют собой лишь видоизменение старой фразы: «l'etat c'est moi» {{«Государство – это я» (слова, приписываемые Людовику IV. Ред.}} и почти в точности соответствуют тому выражению, которое Людовик XVI употребил 23 июня 1789 г. в адрес своих мятежных сословий: если вы не будете повиноваться, я отправлю вас по домам, «et seul je ferai le bonheur de mon peuple» {{«и я сам позабочусь о благе моего народа». Ред.}}.

Королевская власть должна находиться в весьма стесненном положении, если она решается употреблять подобное выражение, и нашему ученейшему консисторскому советнику должно быть [[206]] известно, как французский народ отблагодарил тогда Людовика XVI за сказанные им слова.

«Трон», — уверяет, далее, господин консисторский советник, — «должен покоиться на широком народном основании; тогда он держится прочнее всего».

Да, до тех пор, пока народ сильным движением своих широких плеч не сбросит в канаву эту обременительную надстройку.

«Аристократия», — заключает господин консисторский советник, — «сохраняет монархии ее величие и придает ей поэтический блеск, но лишает ее реальной власти. Буржуазия похищает у нее как власть, так и величие и оставляет ей только цивильный лист. Народ же сохраняет монархии и ее власть, и ее величие, и ее поэзию».

Господин консисторский советник, как явствует из этого места, к несчастью, чересчур серьезно отнесся к хвастливому обращению Фридриха-Вильгельма к своему народу в тронной речи80. Свержение аристократии, свержение буржуазии и установление монархии, опирающейся на народ, — вот его последнее слово.

Если бы эти требования не являлись чистейшей фантазией, в них заключалась бы целая революция.

Мы не станем ни минуты задерживаться на доказательстве того, что аристократия не может быть свергнута иначе, как только совместными усилиями буржуазии и народа, и что господство народа в стране, где наряду с буржуазией существует еще и аристократия, есть чистейшая нелепость. Подобные побасенки эйххорновского консисторского советника не заслуживают того, чтобы приводить против них серьезные доводы.

Мы хотим только сделать несколько благожелательных замечаний в назидание тем господам, которые полагают, что прусскую монархию, состояние которой внушает серьезнейшую тревогу, можно было бы спасти при помощи сальтомортале к народу.

Из всех политических элементов самым опасным для короля является народ. Не тот народ, о котором говорит Фридрих-Вильгельм и который со слезами благодарности на глазах принимает пинки и грошовые подачки, — этот народ безусловно не опасен, ибо он существует лишь в воображении короля. Настоящий же народ, пролетарии, мелкие крестьяне и городская беднота, — это, как выражается Гоббс, puer robustus, sed malitiosus, здоровенный и злонравный малый; он не позволит водить себя за нос ни тощим, ни жирным королям.

Этот народ прежде всего намерен вырвать у его величества конституцию с всеобщим избирательным правом, свободу союзов, свободу печати и другие неприятные вещи.

[[207]] А добившись всего этого, он уж воспользуется этим, чтобы как можно скорее выразить свое отношение и к власти, и к величию, и к поэзии монархии!

Нынешний достойный носитель королевского сана должен будет почитать себя счастливым, если народ предоставит ему тогда место публичного декламатора при берлинском ремесленном обществе с цивильным листом в 250 талеров и кружкой пива в день.

Если господа консисторские советники, которые ныне вершат судьбами прусской монархии и газеты «Rheinischer Beobachter», сомневаются в этом, то пусть они когда-нибудь обратятся к истории. История составляла королям, апеллирующим к своему народу, и не такие еще гороскопы.

Карл I английский тоже апеллировал к своему народу с жалобой на свои сословия. Он призывал свой народ к оружию против парламента. Но народ объявил себя противником короля, выбросил из парламента тех его членов, которые не представляли интересы народа, и в конце концов заставил парламент, ставший таким образом настоящим народным представительством, обезглавить короля. Таков был исход апелляции Карла I к своему народу. Это произошло 30 января 1649 г.; в 1849 г. будет двухсотлетний юбилей этого события.

Людовик XVI французский тоже апеллировал к своему народу. Три года подряд он неустанно апеллировал к одной части народа против другой и занимался поисками своего народа, истинного народа, преданного ему народа, которого он не мог нигде найти. Он нашел его, наконец, в кобленцском лагере, в обозах прусской и австрийской армий. Но его народу во Франции это показалось уж чрезмерным. 10 августа 1792 г. народ запер апеллянта в Тампль и созвал Национальный конвент, который во всех отношениях был представительством народа.

Этот Конвент объявил себя компетентным рассмотреть апелляцию бывшего короля и, после некоторого обсуждения, послал апеллянта на площадь Революции, где тот и был гильотинирован 21 января 1793 года.

Вот что получается, когда короли апеллируют к своим народам. А к чему приведет намерение консисторских советников основать демократические монархии, мы увидим немного погодя.

Написано К. Марксом 5 сентября 1847 г.
Напечатано в «Deutsche - Brüsseler - Zeitung» №73, 12 сентября 1847 г.
Печатается по тексту газеты
Перевод с немецкого

[[208]]

Ф. ЭНГЕЛЬС. НЕМЕЦКИЙ СОЦИАЛИЗМ В СТИХАХ И ПРОЗЕ81.

1.  КАРЛ БЕК. «ПЕСНИ О БЕДНЯКЕ» {{K. Beck. «Lieder vom armen Mann». Leipzig, 1846. Ред.}}, ИЛИ ПОЭЗИЯ «ИСТИННОГО СОЦИАЛИЗМА»

«Песни о бедняке» начинаются песней, посвященной богатому дому.

Дому Ротшильдов 

Чтобы избежать недоразумений, поэт, обращаясь к богу, пишет: «ГОСПОДИН», а обращаясь к дому Ротшильдов: господин.

Уже во вступлении у него проявляется свойственная ему мелкобуржуазная иллюзия, будто злато «владычествует по прихоти» Ротшильда, иллюзия, которая влечет за собой целый ряд фантастических представлений о могуществе дома Ротшильдов.

Поэт не угрожает уничтожением действительного могущества Ротшильда, уничтожением общественных отношений, на которых оно покоится; он желает лишь более гуманного применения этого могущества. Он хнычет по поводу того, что банкиры являются не социалистическими филантропами, мечтателями, благодетелями человечества, а просто банкирами. Бек воспевает трусливое мещанское убожество, «бедняка», pauvre honteux {{несчастного, не смеющего просить милостыню. Ред.}}, существо с ничтожными, благочестивыми и противоречивыми желаниями, «маленького человека» во всех его видах, но не гордого, грозного и революционного пролетария. Угрозы и упреки, которыми Бек осыпает дом Ротшильдов, вопреки всем добрым намерениям автора, производят на читателя более комическое впечатление, чем проповедь капуцина. Они покоятся на [[209]] ребяческой иллюзии о могуществе Ротшильдов, на полном непонимании связи этого могущества с существующими отношениями, на глубоком заблуждении относительно средств, которые Ротшильды должны применять, чтобы стать силой и оставаться силой. Малодушие и глупость, бабская сентиментальность, жалкое прозаически-трезвенное мелкобуржуазное филистерство — таковы те музы, которые вдохновляют эту Лиру, и они напрасно силятся казаться страшными. Они становятся лишь смешными. Их искусственно низкий бас постоянно срывается на комический фальцет; в их драматическом изображении титаническая борьба Энцелада82 превращается в шутовское кувырканье клоуна.

«По прихоти твоей владычествует злато
…………………………………………….
О, будь твои деянья столь прекрасны,
Столь сердце велико, как власть твоя!» (стр. 4). 

Жаль, что власть принадлежит Ротшильду, а нашему поэту — сердце. «Если б их слить воедино, это было бы слишком для мира» (г-н Людвиг Баварский)83.

Первый, кто противопоставляется Ротшильду, это, конечно, сам певец, и именно немецкий певец, обитающий в «высоких и святых мансардах».

«Поет о праве, истине, свободе,
Об этом БОГЕ в триедином роде.
Рождающая песни лира бардов.
И человека пенье побуждает
Идти за гением» (стр. 5). 

Этот «БОГ», заимствованный из эпиграфа «Leipziger Allgemeine Zeitung»84, не производит на еврея Ротшильда никакого впечатления уже благодаря своей троичности; напротив, на немецкое юношество он оказывает поистине магическое действие.

«И властно зовет исцеленная юность
………………………………………….
И животворного пламени семя
Всходит сотнями славных имен в наше время» (стр. 6). 

Ротшильд судит о немецких поэтах иначе:

«И песню нашу, посланницу неба,
Зовешь ты жаждою славы и хлеба».

Напрасно юность властно зовет и поднимаются сотни славных имен, слава которых в том и состоит, что они ограничиваются [[210]] простым воспламенением; напрасно «трубы зовут к борьбе отважно», а «сердце так громко стучит среди ночи». —

«Глупое сердце! Оно, как заклятье,
Чует божественное зачатье» (стр. 7).

О это глупое сердце, эта дева Мария! — Напрасно

«О юность, этот мрачный Саул» (см. Карл Бок. «Саул», Лейпциг, Энгельман, 1840),
«На бога ропщет, на себя». 

Вопреки всему этому Ротшильд придерживается вооруженного мира, который, по мнению Бека, от него лишь одного и зависит.

Газетное сообщение, что святая Папская область послала Ротшильду орден Спасителя, служит нашему поэту поводом для доказательства, что Ротшильд не спаситель; с таким же успехом это могло бы служить поводом для не менее интересного доказательства, что Христос, хотя он и был спасителем, не был кавалером ордена Спасителя.

«Ты ли спаситель?» (стр. 11).

И он доказывает Ротшильду, что тот не боролся в страшную ночь, как Христос, что он никогда не приносил в жертву гордого, земного могущества

«Ради той кроткой и благостной цели,
Что ДУХ великий тебе предназначил» (стр. 11).

Следует упрекнуть великий ДУХ в том, что он не проявляет большой силы духа в выборе своих миссионеров и обращается с призывом к совершению благостных дел не по надлежащему адресу. Все величие его заключается лишь в размере букв.

Недостаточная способность Ротшильда к роли спасителя подробно доказывается ему на трех примерах: на его поведении по отношению к июльской революции, к полякам и к евреям.

«Вот Франции доблестный сын восстал» (стр. 12),

словом, вспыхнула июльская революция.

«Ты был ли готов? Звенело ли злато,
Как трель жаворонка — певуньи крылатой
Навстречу весне, что весь мир возрождает
И наших желаний горячих рой,
Познавших в груди безмятежный покой,
Обновленным к жизни от сна пробуждает?» (стр. 12).

Возродившая мир весна была весной буржуа, для которого, само собой разумеется, звон злата — золота Ротшильда, как и [[211]] всякого другого, — был торжествующим и сладким пением жаворонка. Правда, желания, которые во время Реставрации безмятежно покоились не только в груди людей, но и в вентах карбонариев85, в это время обновленными пробудились к жизни, и бедняк Бека оказался не у дел. Впрочем, как только Ротшильд убедился в том, что новое правительство имеет солидную базу, его жаворонки беззаботно запели, разумеется, за обычные проценты.

То, что Бек целиком находится во власти мелкобуржуазных иллюзий, обнаруживается в апофеозе Лаффита, противопоставляемого им Ротшильду:

«Подле рождающих зависть хором
Бюргера домик, подобный святыне» (стр. 13),

т. е. дом Лаффита. Восторженный мелкий буржуа гордится бюргерской скромностью своего дома в противоположность рождающим зависть хоромам Ротшильда. Его идеал, тот Лаффит, который рисуется в его воображении, конечно, также должен жить в скромной бюргерской обстановке; отель Лаффита уменьшается до размеров дома немецкого бюргера. Сам Лаффит изображается в нем в виде добродетельного домохозяина, мужа чистого сердцем; он сравнивается с Муцием Сцеволой86, он будто бы пожертвовал своим состоянием, чтобы двинуть вперед человека и свой век (не имеет ли Бек в виду парижский «Siècle»87?) {{Игра слов: «Siècle» - «Век» (название газеты). Ред.}}. Бек называет его мечтательным мальчиком, под конец — нищим. Трогательно изображены его похороны:

«В процессии за гробом шла
Чуть слышным шагом Марсельеза» (стр. 14). 

Рядом с Марсельезой следовала карета королевской семьи, а непосредственно за ней г-н Созе, г-н Дюшатель и все толстобрюхие и алчные хищники палаты депутатов.

Насколько же должны были стихнуть шаги Марсельезы, когда после июльской революции Лаффит, с триумфом вводя своего «кума» {{в оригинале слово «Kompère», от французского «compère», имеющего двойной смысл: кум и соучастник в интриге, авантюре. Ред.}}, герцога Орлеанского, в ратушу, произнес ошеломляющую фразу: отныне господствовать будут банкиры!

Что касается поляков, то поэт ограничивается лишь упреком Ротшильду, что тот не оказался достаточно щедрым по отношению к эмигрантам. Здесь нападение на Ротшильда превращается в анекдот в подлинно провинциальном стиле и вообще утрачивает всякую видимость нападения на власть денег, представляемую [[212]] Ротшильдом. Буржуа, как известно, повсюду, где они господствуют, приняли поляков весьма любезно и даже с энтузиазмом.

Вот пример этого бреда: появляется поляк, просит подаяния и молит; Ротшильд дает ему серебряную монету, поляк,

«Монету взяв, дрожит от счастья,
Благословив тебя, твой род и племя», —

положение, от которого польский комитет в Париже до сих пор в общем избавлял поляков. Вся эта сцена с поляком служит для нашего поэта лишь поводом самому стать в позу:

«Но счастья нищего жалкий кусок
С презреньем бросаю я в твой кошелек
От имени людей, влачащих бремя!» (стр. 16).

Чтобы попасть подобным образом в кошелек, нужна большая ловкость и опыт в метании в цель. Наконец, Бек обеспечивает себя и на случай обвинения в оскорблении действием, так как он действует не от своего имени, а от имени людей.

Ротшильд уже на стр. 9 упрекается в том, что он принял грамоту о присвоении прав гражданства от разжиревшей столицы Австрии,

«Где твой затравленный единоверец
Платит за воздух, за солнца свет».

Бек полагает даже, что Ротшильд вместе с этой венской грамотой о правах гражданства приобрел счастье свободного человека.

Теперь, на стр. 19, он обращается к нему с вопросом:

«Освободил ли ты свой собственный народ,
Что вечно жаждет и страдает?» 

Итак, Ротшильд должен был бы стать спасителем евреев. Но как он должен был сделать это? Евреи избрали его королем, так как он обладал наиболее тугой золотой мошной. Он должен был бы научить их презирать золото, «отречься от него во имя блага мира» (стр. 21).

Он должен был бы заставить их забыть об эгоизме, плутовстве и ростовщичестве, словом — ему следовало бы выступить в роли проповедника нравственности и покаяния, в рубище и с головой, посыпанной пеплом. Это отважное требование нашего поэта равносильно тому, как если бы он потребовал от Луи-Филиппа, чтобы тот внушил буржуа — питомцу июльской революции — мысль об упразднении собственности. Если бы Ротшильд и Луи-Филипп настолько утратили разум, они бы [[213]] очень скоро лишились своей власти, но ни евреи не отказались бы от торгашества, ни буржуа не забыли бы о собственности.

На стр. 24 Ротшильду делается упрек, что он высасывает из буржуа все соки, как будто не следовало бы желать, чтобы у буржуа высасывали все соки.

На стр. 25 сказано, будто бы Ротшильд опутал государей. Но разве не нужно с ними так поступать? Мы уже имели достаточно доказательств того, какое сказочное могущество Бек приписывает Ротшильду. Но далее все идет crescendo {{всё возрастая. Ред.}}. После того как на стр. 26 он предается мечтаниям о том, чего бы только он (Бек) ни сделал, если бы был собственником солнца, — а именно, он не сделал бы и сотой доли того, что солнце делает и без него, — ему внезапно приходит в голову мысль, что Ротшильд является не единственным грешником, но что рядом с ним существуют и другие богачи. Но

«Наставником сделался ты поневоле.
Учились богатые в этой школе.
Ты должен ведь был их в жизнь ввести,
Их совестью стать в земном пути.
Они одичали — ты был хладнокровен,
Погрязли в разврате — ты в этом виновен» (стр. 27). 

Итак, развитие торговли и промышленности, конкуренцию, концентрацию собственности, государственные долги и ажиотаж, короче говоря, — все развитие современного буржуазного общества г-н Ротшильд мог бы предотвратить, если бы он был лишь немного совестливее. Надо действительно обладать toute la désolante naїveté de la poésie allemande {{всей несносной наивностью немецкой поэзии. Ред.}}, чтобы отважиться напечатать такие детские сказки. Ротшильд превращается здесь в настоящего Аладина.

Не довольствуясь этим, Бек наделяет Ротшильда

«Головокружительно величественной ролью
……………………………………….
Умерить все страданья мира».

Такую миссию не могли бы выполнить даже в самой небольшой степени все капиталисты мира, вместе взятые. Неужели поэт не замечает, что он становится тем смешнее, чем возвышеннее и сильнее он старается быть, что все его упреки Ротшильду превращаются в самую низкую лесть, что он прославляет могущество Ротшильда так, как этого не мог бы сделать самый угодливый панегирист. Ротшильд должен был себя поздравить, [[214]] наблюдая, в виде какого гигантского пугала отражается его маленькая личность в мозгу немецкого поэта.

После того как наш поэт облек в стихотворную форму невежественные романтические фантазии немецкого мелкого буржуа о могуществе крупного капиталиста и упования на его добрую волю, после того как в сознании своей головокружительно величественной роли он головокружительно раздул фантазию об этом могуществе, он высказывает моральное возмущение мелкого буржуа по поводу контраста между идеалом и действительностью и при этом в таком пароксизме патетики, который способен вызвать гомерический хохот даже у пенсильванского квакера:

«Пылал мой лоб, я мысли гнал прочь,
Не в силах об этом думать всю ночь» (21 декабря)
…………………………………………
«Вставали волосы дыбом невольно,
Я словно хватался за сердце БОГА,
Как звонарь за канат на своей колокольне» (стр. 28). 

Этим он, наверное, окончательно свел в могилу старика. Он полагает, что «духи истории» доверили ему здесь мысли, которых он не должен был бы высказывать ни вслух, ни про себя. И вот, наконец, он приходит к отчаянному решению протанцовать канкан в своем собственном гробу:

«Когда-нибудь сладостно мой скелет
В истлевшем саване содрогнется,
Едва услышит в могиле мой» (скелета) «прах,
Что жертвы дымятся на алтарях» (стр. 29). 

Я начинаю побаиваться мальчика Карла. Песня о доме Ротшильдов собственно закончена. Теперь следуют, как это обычно принято у современных лириков, рифмованные размышления об этой песне и о роли, которую играет в ней поэт.

«Я знаю, что могучей дланью
Избить меня можешь до крови, до боли» (стр. 30),

т. е. отсчитать ему пятьдесят ударов. Австриец не может забыть о порке. Перед лицом этой опасности ему придает мужества возвышенное чувство:

«Но без колебанья, по БОЖЬЕЙ воле,
Что думал, то пел, по его желанью».

Немецкий поэт поет всегда по приказу. Конечно, ответственность несет господин, а не слуга, и поэтому и Ротшильд должен [[215]] иметь дело с БОГОМ, а не с Беком, его слугой. Вообще для современных лириков стало правилом:

1) хвастаться опасностью, которой они будто бы подвергаются из-за своих безобидных стихов;

2) получать побои и взывать после этого к богу.

Песнь «Дому Ротшильдов» заканчивается выражением высоких чувств по поводу той же песни, о которой автор, клевеща сам на себя, говорит:

«Горда и свободна, тебя покорит
И скажет, чему присягает с верой» (стр. 32),

т. е. собственному совершенству, как раз проявляющемуся в этих заключительных строках. Мы боимся, однако, как бы Ротшильд не привлек Бека к суду не за его песнь, а за эту ложную присягу.

О, если б вы простерли златую благодать!

Поэт призывает богатых оказывать помощь нуждающемуся,

Пока трудом его не сыты
Его жена и сын. 

И все это для того,

Чтоб мог он добрым оставаться,
Как человек и гражданин,

т. е. summa summarum {{в итоге всего. Ред.}} добрым мещанином {{Игра слов: «Bürger» - «гражданин», «Mann» - «человек», «Bürgersmann» - «мещанин». Ред.}}. Бек вернулся, таким образом, к своему идеалу.

Слуга и служанка

Поэт воспевает две благочестивые души, которые, как это в высшей степени скучно описывается, лишь после многих лет скудного существования и нравственного образа жизни целомудренно взбираются, наконец, на супружеское ложе.

Целоваться? Они стыдились. Шалили беззвучно.
Ах, цветок любви распустился, но цветок с зимой неразлучный,
Танец на костылях, о боже, мотылек, огнем опаленный,
Не то ребенок цветущий, не то старик утомленный. 

Вместо того чтобы закончить этой единственно хорошей строфой во всем стихотворении, автор и после этого все еще продолжает ликовать и трепетать от радости, и именно по поводу мелкой собственности, по поводу того, что «утварь своя вокруг [[216]] своего очага появилась». Эта фраза произносится им не иронически, а сопровождается пролитыми всерьез слезами грусти. Но и это все еще не конец:

Лишь бог — господин их, что, звезды скликая в небе высоком,
На раба, разбившего цепи, взирает благостным оком.

Этим счастливо устраняются всякие следы остроумия. Малодушие и неуверенность Бека постоянно дают о себе знать, побуждая его до предела растягивать каждое стихотворение и мешая ему кончить до тех пор, пока он сентиментальностью не докажет всего своего филистерства. Он, повидимому, нарочно избрал гекзаметры Клейста, чтобы заставить читателя томиться той же скукой, на какую в силу своей трусливой морали обрекли себя оба влюбленных в течение долгого испытательного периода.

Еврей-старьевщик

В описании еврея-старьевщика встречается несколько наивных, премилых мест вроде:

Летит неделя, оставляя
Всего пять дней твоим трудам.
О, торопись! Без передышки
Трудись, трудись, чтоб ты был сыт!
Отец в субботу запрещает,
Сын в воскресенье не велит. 

Ниже, однако, Бек целиком впадает в либерально-младогерманскую88 болтовню о евреях. Поэзия здесь исчезает настолько, что кажется, будто слушаешь золотушную речь в золотушной саксонской сословной палате: ты не можешь стать ни ремесленником, ни «старшиной мелких торговцев», ни земледельцем, ни профессором, но медицинская карьера тебе открыта. Поэтически это выражено так:

Запрещены тебе ремесла,
Не можешь земледельцем быть.
Ты как учитель с молодежью
Не можешь с кафедры говорить.
……………………………….
В селе больных лечить ты должен. 

Разве подобным же образом нельзя было бы изложить в стихах прусский свод законов или переложить на музыку стихи г-на Людвига Баварского?

После того как еврей продекламировал своему сыну:

Трудиться должен, должен биться,
Чтоб деньги и добро добыть, 

он его утешает:

Но честность все же сохранишь.

Лорелея 

[[217]] Эта Лорелея — не что иное, как золото.

И низость бьет волной широкой
В обитель чистоты высокой,
И счастье тонет в ней. 

В этом излиянии душевной чистоты и в этом потоплении счастья содержится в высшей степени удручающая смесь пошлого и высокопарного. За сим следуют тривиальные тирады о предосудительности и безнравственности денег.

«За златом, за богатством рыщет» (любовь),
«Родных сердец и душ не ищет,
Не ищет рая в шалаше». 

Если бы влияние денег ограничилось даже тем, что они раз венчали бы немецкое искание родных сердец и родственных душ и шиллеровского шалашика, в котором находит приют любящая счастливая пара, то и тогда можно было бы уже признать за ними революционную роль.

Песнь под бой барабанов

В этом стихотворении наш социалистический поэт опять показывает, как, погрязнув в немецком мещанском убожестве, он в силу этого постоянно вынужден портить и тот слабый эффект, который он производит.

Под бой барабанов выступает полк. Народ призывает солдат участвовать с ним в общем деле. Радуешься тому, что поэт, наконец, проявил мужество. Но, увы, в конце концов мы узнаем, что речь идет лишь об именинах императора и обращение народа — это лишь мечтательная импровизация, которой украдкой занимается присутствующий на параде юноша, вероятно, гимназист:

Так юный с пылким сердцем грезит. 

Тот же сюжет с той же развязкой под пером Гейне превратился бы в горчайшую сатиру на немецкий народ; у Бека же получилась лишь сатира на самого поэта, отождествляющего себя с юношей, беспомощно предающимся мечтам. У Гейне мечты бюргера намеренно были бы вознесены, чтобы затем так же намеренно низвергнуть их в действительность. У Бека сам поэт разделяет эти фантазии и, конечно, получает такие же повреждения, когда сваливается в мир действительности. Первый вызывает в бюргере возмущение своей дерзостью, второй, [[218]] в котором бюргер видит родственную душу, действует на него успокаивающе. Пражское восстание89 дало ему, впрочем, возможность воспроизводить кое-что совсем в другом роде, чем этот фарс.

Переселенец 

Я отломил лишь ветку,
Донес о том лесник.
Помещик целил метко,
Вот на щеке отметка.

Не хватает только, чтобы и донос лесника был изложен такими же стихами.

Деревянная нога

Здесь поэт пытается повествовать и терпит поистине жалкую неудачу. Эта полная неспособность к повествованию и изображению, проявляющаяся во всей книге, характерна для поэзии «истинного социализма». «Истинный социализм» в своей неопределенности делает невозможным установление связи между отдельными фактами, о которых нужно рассказать, и общими условиями, чтобы, таким образом, выявить в этих фактах все, что в них есть яркого и значительного. Поэтому «истинные социалисты» и в своей прозе избегают касаться истории. Там, где они не могут уклониться от нее, они довольствуются либо философской конструкцией, либо сухо и скучно регистрируют отдельные несчастные случаи и социальные явления. И всем им, как прозаикам, так и поэтам, не хватает необходимого для рассказчика таланта, что связано с неопределенностью всего их мировоззрения.

Картофель

На мотив: «Утренняя заря, утренняя заря!»

Хлеб святой!
Ты приходишь в час крутой.
Ты приходишь волей неба
К людям, в мир, что жаждет хлеба.
Умер ты — вкушай покой! 

Во второй строфе он называет картофель

Той частицей, что одна
От Эдема нам осталась,

и так характеризует картофельную болезнь:

Губит ангелов чума!

[[219]] В третьей строфе Бек советует бедняку надеть траур:

О бедняк!
Траур надевай, коль так.
Для тебя уж все пропало —
Ах, последнего не стало!
Плачь, кто может, пуст очаг.
О печальная страна!
Бог твой умер, ты одна,
Но утешься, край суровый, —
Искупитель к жизни новой
Вновь восстанет ото сна! 

Плачь, кто может плакать, вместе с поэтом. Если бы он не испытывал такого же недостатка в энергии, как его бедняк в доброкачественном картофеле, он порадовался бы тому напитку, который получен был прошлой осенью из картофеля, этого бога буржуазии, одного из устоев существующего буржуазного общества. Немецкие землевладельцы и буржуа могли бы без всякого ущерба разрешить петь это стихотворение в церквах.

Бек заслуживает за свое рвение венка из цветов картофеля.

Старая дева

Мы не будем подробно разбирать это стихотворение, так как оно бесконечно длинно и растянулось на девяносто невыразимо скучных страниц. Старая дева, в цивилизованных странах существующая в большинстве случаев только номинально, представляет собой в Германии значительное «социальное явление».

Самая обычная манера социалистически-самодовольного рассуждения заключается в том, чтобы говорить: все было бы хорошо, если бы только, с другой стороны, не было бедных. Такое рассуждение можно было бы применить к любому предмету. Подлинное содержание его заключается в филантропически-лицемерном мелкобуржуазном филистерстве, которое полностью приемлет положительные стороны существующего общества и причитает лишь по поводу того, что наряду с этим существует и отрицательная сторона — бедность; филистерство это целиком срослось с современным обществом и желало бы только, чтобы оно продолжало существовать, но без условий его существования.

Бек повторяет это рассуждение в своем стихотворении, часто в крайне тривиальной форме, например, он пишет по случаю рождества:

[[220]] О день, отрадный всем сердцам,
Вдвойне милей ты был бы нам,
Когда бы этот праздник желанный
Не пробуждал в душе бедного мальчугана
Зависти, первого из грехов:
В окно к богатому товарищу смотрит без слов,
А в сердце его богохульства буря.
Да......................................................
......как наслаждался бы слух мой игрой
Детства счастливого в праздничном доме,
Если б тогда же в трущобе сырой
Бедность не мерзла на грязной соломе. 

В этом бесформенном, бесконечно длинном стихотворении встречаются, впрочем, отдельные хорошие места, например, изображение люмпен-пролетариата:

Он каждый день напрасно рыщет,
Еду в зловонных ямах ищет,
Как воробей свой корм дневной,
Он чинит, точит день-деньской,
Стирает вспухшею рукой,
Тележку тащит, еле жив,
С горой незрелых груш и слив:
«Кто купит? Кто?» — в слезах поет
И для гроша в грязи снует.
И на углу во славу божью —
Ведь в бога свято верит он —
Протягивает руку с дрожью:
Есть против нищенства закон.
Хотя и глух он, и немолод,
Бренчит на арфе в дождь и холод;
Из года в год все песнь одна
Звучит у каждого окна,
И няньку он плясать зовет,
А сам не слышит, что поет;
Он освещает улиц тьму,
Но света нет в его дому.
Он рубит лес и тащит груз,
Но, потеряв к работе вкус,
Стал вором, сводником, ханжой
И пропил совесть и разум свой. 

Бек впервые поднимается здесь над уровнем обычной немецко-бюргерской морали, вкладывая эти стихи в уста старого нищего, дочь которого просит отца отпустить ее на свидание с офицером. Он рисует ей в приведенных выше стихах полную горечи картину положения тех классов, к которым принадлежал бы ее ребенок, и черпает свои возражения непосредственно из условий ее существования, не читая ей при этом — итого нельзя не признать — моральной проповеди.

[[221]] Не укради

Нравственный слуга одного русского, которого он сам называет добрым барином, обкрадывает ночью своего показавшегося ему спящим господина, чтобы помочь своему старому отцу. Русский крадется за ним и, глядя через его плечо, читает следующее письмецо, которое тот пишет своему старику:

Я украл — возьми же деньги,
Вымоли, отец, у Спаса,
Чтобы с высоты престола
Даровал он мне прощенье.
Сна и отдыха не зная,
Буду я теперь трудиться:
Пусть украденное мною
Вновь владельцу возвратится. 

Добрый барин нравственного слуги так растроган этим ужасным открытием, что не может произнести ни слова и, благословляя, кладет свою руку на голову слуги.

Но уже лежит тот трупом:
Сердце в страхе разорвалось.
 

Можно ли написать что-либо более комичное? Бек опускается здесь ниже уровня Коцебу и Иффланда; трагедия слуги превосходит даже мещанскую драму.

Новые боги и старые страдания

В этом стихотворении высмеиваются — и часто метко — Ронге, «Друзья света»90, евреи нового поколения, парикмахер, прачка, лейпцигский бюргер с его умеренной свободой. Под конец поэт оправдывается перед филистерами, которые будут обвинять его за это, хотя и он

О свете песнь
Пропел навстречу тьме и буре.

Он излагает затем даже социалистически видоизмененное, основанное на своеобразном натур-деизме учение о братской любви и практической религии и противопоставляет, таким образом, одно свойство своих противников другому их свойству. Таким образом, Бек никак не может кончить без того, чтобы снова себя не погубить, так как он сам глубоко погряз в немецком убожестве и слишком много рассуждает о себе, о поэте, витающем в своей поэзии. Поэт вообще у современных лириков снова стал невероятно прилизанной, необычайно напыщенной фигурой. Это не активное существо, которое живет в [[222]] действительном мире и пишет стихи, это «поэт», парящий в облаках, но облака эти — не что иное, как туманные фантазии немецкого бюргера. — Бек постоянно переходит от невероятнейшей высокопарности к самой трезвенной мещанской прозе, от мелкого воинственного юмора, направленного против существующих условий, к сентиментальному примирению с ними. То и дело он спохватывается, что ведь это он-то и есть de quo fabula narratur {{тот, о ком идёт речь. Ред.}}. Его песни оказывают поэтому не революционное действие, а действуют, как

«Три шипучих порошка,
Останавливающие кровь» (стр. 293). 

Вся книга весьма характерно заканчивается поэтому следующим бессильным нытьем, выражающим покорность:

Когда, о боже, будем
Мы жить, как должно людям?
Страдая, жажду я вдвойне,
Вдвойне устал я от терпенья. 

Бек бесспорно обладает большим талантом и большей природной энергией, чем большинство немецкой литературной мелкоты. Его единственное несчастье — это немецкое убожество, к теоретическим формам которого принадлежат и напыщенно-слезливый социализм, и младогерманские реминисценции Бека. Пока общественные противоречия не примут в Германии более острой формы, благодаря более определенному размежеванию классов и быстрому завоеванию политической власти буржуазией, в самой Германии немецкому поэту надеяться особенно не на что. С одной стороны, для него невозможно выступать революционно в немецком обществе, так как сами революционные элементы еще слишком неразвиты; с другой стороны, окружающее его со всех сторон хроническое убожество действует слишком расслабляюще, лишая его возможности подняться над ним, быть свободным от него и высмеивать его без риска самому вновь в него впасть. Всем немецким поэтам, у которых есть хоть какой-нибудь талант, пока что можно посоветовать только одно — переселиться в цивилизованные страны.

[[223]]

2. КАРЛ ГРЮН. «О ГЁТЕ С ЧЕЛОВЕЧЕСКОЙ ТОЧКИ ЗРЕНИЯ». ДАРМШТАДТ, 1846 {{K. Grün. “Über Goethe vom menschlichen Standpunkte”. Darmstadt, 1846. Ред.}} 

Г-н Грюн, чтобы отдохнуть от трудов, которые доставило ему его «Социальное движение во Франции и Бельгии», бросает взгляд на социальный застой у себя на родине. Для разнообразия он решил на этот раз взглянуть на старого Гёте «с человеческой точки зрения». Сменив семимильные сапоги на домашние туфли и надев шлафрок, он самодовольно потягивается в своем кресле:

«Мы не пишем комментариев, мы берем лишь то, что лежит под рукой» (стр. 244).

Он устроился весьма уютно:

«Розы и камелии я поставил у себя в комнате, резеду и фиалки у открытого окна» (стр. III). «И прежде всего никаких комментариев!.. Но вот собрание сочинений на стол, немного запаха роз и резеды в комнате! Посмотрим, как далеко мы подвинемся... Только плут дает больше, чем он имеет» (стр. IV, V).

При всей своей nonchalance {{небрежности, нерадивости. Ред.}} г-н Грюн совершает в этой книге величайшие подвиги. Но это не удивляет нас после того, как мы слышали от него самого, что он - человек, который «готов был прийти в отчаяние от ничтожества общественных и личных отношений» (стр. III), который «чувствовал на себе узду Гёте, когда ему грозила опасность затеряться в чрезмерном и бесформенном» (там же), и который обладает «высоким чувством человеческого призвания, принадлежащего нашей душе, хотя бы это вело в ад!» (стр. IV). Мы уже больше ничему не удивляемся, после того как мы узнали, что уже раньше он «однажды обратился с вопросом к «человеку» Фейербаха», с вопросом, на который хотя и «легко было бы ответить», но который все же для указанного «человека» оказался, повидимому, слишком трудным (стр. 277); после того как мы увидели, [[224]] как г-н Грюн на стр. 198 «выводил самосознание из тупика», как на стр. 102 он хочет даже отправиться «ко двору русского императора», а на стр. 305 громовым голосом возглашает на весь мир: «Анафема тому, кто с помощью закона хочет создать новое положение, которое должно быть длительным!». Мы готовы ко всему, когда г-н Грюн на стр. 187 собирается «обнюхать идеализм» и «превратить» его «в уличного мальчишку», когда он обдумывает, как бы «стать собственником», «богатым, богатым собственником, чтобы иметь возможность платить налог, дающий право на избрание в парламент человечества и на включение в список присяжных, которые выносят решения о человеческом и нечеловеческом».

Разве это может ему не удаться, ему, стоящему «на безымянной почве общечеловеческого» (стр. 182)? Его не страшат даже «ночь и ее ужасы» (стр. 312): убийство, прелюбодеяние, воровство, проституция, распутство и пороки, порожденные гордыней. Правда, на стр. 99 он признается, что он уже «испытал бесконечную боль, когда человек ловит себя на том, что он ничтожен». Правда, сам он «ловит» себя на глазах у публики на «том же» в связи с фразой:

С тобою схож лить дух, который сам ты познаешь, — Не я91.

Происходит это следующим образом:

«В этих словах как бы сливаются удары молнии и раскаты грома и в то же время разверзается земля. В этих словах разрывается завеса перед храмом, раскрываются могилы... наступают сумерки богов и древний хаос... звезды опять сталкиваются друг с другом, единственный хвост кометы мгновенно сжигает маленькую землю, и все, что остается, — это лишь чад, дым и пар. И если представить себе самое ужасное разрушение... все же это еще ничто по сравнению с тем уничтожением, которое таится в этих немногих словах!» (стр. 235, 236).

Правда, когда г-н Грюн доходит «до самой крайней границы теории», в частности, на стр. 295, у пего «как бы ледяные струи бегут по спине и настоящий ужас пронизывает его члены». — Однако он целиком преодолевает все это, ибо он ведь является членом «великого масонского ордена человечества» (стр. 317)! Take it all in all {{Таким образом был он всем. (Перефразированная строка из трагедии Шекспира «Гамлет»). Ред.}}. Обладая такими качествами, г-н Грюн будет иметь успех на любом поприще. Прежде чем мы перейдем к его плодотворным рассуждениям о Гёте, отправимся вместе с ним в некоторые побочные области его деятельности.

Прежде всего в область естествознания, так как «познание природы», согласно стр. 247, — это «единственно положительная [[225]] наука» и в то же время «не в меньшей степени проявление совершенства гуманистического» (vulgo {{попросту. Ред.}} человеческого) «человека». Соберем тщательно все положительное, что сообщает нам г-н Грюн об этой единственно положительной науке. Он не вдается здесь, правда, в подробности этой науки и лишь, прохаживаясь в сумерки по своей комнате, роняет несколько замечаний; однако при этом он «не в меньшей степени» совершает «самые положительные» чудеса.

По поводу приписываемой Гольбаху «Системы природы»92 он делает следующее открытие:

«Здесь невозможно разобраться, каким образом система природы обрывается на полпути, обрывается в том пункте, где из необходимости церебральной системы должны были бы пробиться свобода и самоопределение» (стр. 70).

Г-н Грюн мог бы совершенно точно указать пункт, в котором «из необходимости церебральной системы» «пробивается» то одно, то другое, и человек, таким образом, получает затрещины и по внутренней стороне черепа. Г-н Грюн мог бы дать самые точные и подробные сведения по тому пункту, который до сих нор совершенно не поддавался наблюдению, именно о процессе выработки сознания в мозгу. Но, увы! В книге о Гёте с человеческой точки зрения «это не может быть изложено».

Дюма, Плейфер, Фарадей и Либих до сих пор простодушно придерживались того мнения, что кислород — газ, лишенный как вкуса, так и запаха. Но г-н Грюн, зная, что все кислое щиплет язык, объявляет «кислород» на стр. 75 «едким». Точно так же он обогащает на стр. 229 новыми фактами и акустику, и оптику: вызвав в этом месте появление «очистительного шума и сияния», он тем самым делает несомненной очистительную силу звука и света.

Не довольствуясь этим блестящим обогащением «единственно положительной науки», не довольствуясь и теорией внутренних затрещин, г-н Грюн открывает на стр. 94 новую кость: «Вертер — это человек, которому недостает позвоночной кости, который не стал еще субъектом». До сих пор господствовало ошибочное мнение, что у человека имеется свыше двух дюжин позвонков. Г-н Грюн не только сводит эти многочисленные кости к их нормальному единству, но и открывает к тому же, что эта исключительная позвоночная кость обладает замечательным свойством делать человека «субъектом». «Субъект» — г-н Грюн — заслуживает за это открытие особой позвоночной кости.

[[226]] Наш от случая к случаю естествоиспытатель следующим образом формулирует под конец свою «единственно положительную науку» о природе:

«Разве природы ядро
Не в человеческом сердце?93

Ядро природы — в сердце человека. В человеческом сердце — ядро природы. Природа имеет свое ядро в человеческом сердце» (стр. 250).

С разрешения г-на Грюна мы добавляем: в сердце человека — ядро природы. В сердце — ядро природы человека. В человеческом сердце природа имеет свое ядро.

На этом выдающемся «положительном» разъяснении мы оставляем область естествознания, чтобы перейти к политической экономии, которая, к сожалению, согласно вышеизложенному, не является «положительной наукой». Пренебрегая этим, г-н Грюн действует и здесь хотя и на авось, но в высшей степени «положительно».

«Индивид выступил против индивида, и так возникла всеобщая конкуренция» (стр. 211).

Это значит, что смутное и таинственное представление немецких социалистов о «всеобщей конкуренции» вступило в жизнь, «и так возникла конкуренция». Аргументы не приводятся, несомненно, потому, что политическая экономия не есть положительная наука.

«В средние века презренный металл был еще скован верностью, любовью и благочестием; XVI век разбил эти оковы, и деньги обрели свободу» (стр. 241).

Мак-Куллох и Бланки, которые до сих пор находились во власти заблуждения, будто деньги «в средние века были скованы» отсутствием сообщения с Америкой и гранитными массами, закрывавшими в Андах жилы «презренного металла», — Мак-Куллох и Бланки будут голосовать за посылку Грюну благодарственного адреса за это открытие.

Истории, которая тоже не является «положительной наукой», г-н Грюн пытается придать положительный характер, противопоставляя фактам, почерпнутым из традиции, ряд фактов, почерпнутых из своего воображения.

На стр. 91 «Катон Аддисона закалывает себя кинжалом на английской сцене за сто лет до Вертера», обнаруживая, таким образом, поразительное пресыщение жизнью. Оказывается, что он «закалывает» себя тогда, когда его автор, родившийся в 1672 г., был еще младенцем94.

На стр. 175 г-н Грюн исправляет дневники Гёте, указывая, что в 1815 г. свобода печати не была «провозглашена» немецкими [[227]] правительствами, но лишь «обещана». Таким образом, все те ужасы, которые нам рассказывают зауэрландские и прочие филистеры о четырех годах свободы печати, с 1815 по 1819 г., о том, как все их грязные дела и скандальные истории были извлечены прессой на свет божий и как, наконец, союзные постановления 1819 г95. положили конец этому террору гласности, — все это было не более, как сон.

Г-н Грюн рассказывает нам далее, что вольный имперский город Франкфурт отнюдь не был государством, а «лишь частью гражданского общества» (стр. 19). И вообще в Германии якобы нет государств, поэтому теперь начинают, наконец, «все больше и больше понимать своеобразные преимущества этой германской безгосударственности» (стр. 257); эти преимущества заключаются прежде всего в широкой возможности получения колотушек. Немецкие самодержцы могут, таким образом, сказать: «la société civile, c'est moi» {{«гражданское общество - это я». Ред.}}, — причем им все же придется плохо, так как, согласно стр. 101, гражданское общество — лишь «абстракция».

Но если у немцев нет государства, зато у них имеется «огромный вексель на правду, и этот вексель должен быть реализован, оплачен, превращен в звонкую монету» (стр. 5). Этот вексель, несомненно, оплачивается в той же конторе, в которой г-н Грюн платит «налог, дающий право на избрание в парламент человечества».

Важнейшие «положительные» разъяснения даются нам относительно французской революции, о «значении» которой автор держит, отклоняясь от предмета, «особую речь». Он начинает с оракульского изречения: противоречие между историческим правом и правом, основанным на разуме, имеет большое значение, ибо и то, и другое — исторического происхождения. Отнюдь не желая сколько-нибудь преуменьшать значение столь же нового, как и важного открытия г-на Грюна, что и право, основанное на разуме, сложилось в процессе истории, мы позволяем себе лишь скромно заметить, что безмолвный разговор с глазу на глаз в комнатной тиши с первыми томами «Парламентской истории» Бюше96 должен был бы показать ему, какую роль это противоречие сыграло в революции.

Г-н Грюн предпочитает, однако, подробно доказывать нам негодность революции, что сводится в конце концов к одному-единственному, но очень тяжкому упреку: она «не исследовала понятие [[228]] «человек»». Такое грубое упущение действительно непростительно. Если бы только революция исследовала понятие «человек», то не было бы и речи ни о девятом термидора, ни о восемнадцатом брюмера97, Наполеон удовольствовался бы чином генерала и, может быть, на старости лет написал бы устав строевой службы «с человеческой точки зрения». — Далее мы узнаем в связи с разъяснением «значения революции», что деизм в основе своей не отличается от материализма, а также, почему он не отличается. Это дает нам возможность с удовольствием убедиться, что г-н Грюн еще не совсем забыл своего Гегеля. Сравни, например, «Историю философии» Гегеля, ч. III, стр. 458, 459, 463 второго издания98. — Далее, опять-таки для разъяснения «значения революции», сообщаются подробности о конкуренции — важнейшее мы уже изложили выше, — после чего приводятся длинные извлечения из работ Гольбаха, чтобы доказать, что он выводит преступления из существования государства; не в меньшей мере разъясняется «значение революции» богатым набором выдержек из «Утопии» Томаса Мора, относительно которой опять-таки разъясняется, что в ней в 1516 г. пророчески изображена с точностью до мелочей не более не менее как «теперешняя Англия» (стр. 225). И, наконец, после всех этих разбросанных мимоходом на целых 36 страницах соображений и рассуждений следует окончательный приговор на стр. 226: «Революция — это осуществление макиавеллизма». Предостерегающий пример для всех, кто еще не исследовал понятия «человек»!

В утешение бедным французам, которые не достигли ничего, кроме осуществления макиавеллизма, г-н Грюн на стр. 73 проливает капельку бальзама:

«Французский народ в XVIII веке был среди народов Прометеем, противопоставившим человеческие права правам богов»

Не будем обращать внимание на то, что таким образом «понятие «человек»» все же должно было быть «исследовано», или на то, что права человека «противопоставлялись» не «правам богов», а правам короля, дворянства и попов; оставим эти мелочи и молча предадимся скорби, ибо здесь с самим г-ном Грюном происходит нечто «человеческое».

А именно г-н Грюн забывает, что в более ранних своих произведениях (см., например, статью о «социальном движении» в I томе «Rheinische Jahrbücher»99 и др.) он не только широко комментировал и «популяризировал» известное рассуждение о правах человека из «Deutsch-Franzosische Jahrbücher»100, но даже с истинным усердием плагиатора утрировал его, превратив в бессмыслицу. Он забывает, что клеймил там права человека, как права лавочника, мещанина и т. д., и теперь вдруг превращает [[229]] их в «человеческие права», в права, присущие человеку». То же случается с г-ном Грюном на стр. 251 и 252, где взятое из «Фауста» «право новое, родное, о чем, увы, и речи нет», превращается в «твое естественное право, твое человеческое право, право внутренне определять свои действия и наслаждаться своим произведением», хотя Гёте прямо противопоставляет это право «законам и правам, наследному именью», передающемуся «как старая болезнь»101, т. е. традиционному праву ancien regime {{старого порядка. Ред.}}, с которым находятся в противоречии лишь «прирожденные, не зависящие от давности, неотчуждаемые права человека», провозглашенные революцией, но отнюдь не права, присущие человеку». На этот раз г-н Грюн, конечно, должен был забыть то, что писал раньше, чтобы Гёте не потерял человеческой точки зрения. Впрочем, г-н Грюн не совсем еще забыл то, чему он научился из «Deutsch-Franzosische Jahrbücher» и других работ того же направления. На стр. 210 он определяет, например, тогдашнюю французскую свободу как «свободу от несвободной (!) всеобщей (!!) сущности (!!!)». Этот ублюдок, очевидно, возник из «общности» {{Игра слов: «allgemeine Wesen» - «всеобщая сущность»; «Unwesen» - «безобразное существо», «ублюдок»; «Gemeinwesen» - «общность». Ред.}} со стр. 204 и 205 «Deutsch-Franzosische Jahrbücher»102 благодаря переводу этих страниц на тот язык, который в обиходе у современного немецкого социализма. «Истинные социалисты» вообще имеют обыкновение, когда они встречаются с рассуждением, которое им непонятно, так как оно абстрагировано от философии и содержит юридические, экономические и т. п. термины, мигом сводить его к короткой, уснащенной философскими терминами фразе и заучивать этот вздор наизусть для любого употребления. Таким именно образом правовая «общность» «Deutsch-Franzosische Jahrbücher» превращена в приведенную выше философски-бессмысленную «всеобщую сущность»; политическая эмансипация, демократия нашли свою философскую краткую формулу в «освобождении от несвободной всеобщей сущности» — формулу, которую «истинный социалист» может уже положить в карман, не опасаясь, что его ученость окажется для него слишком тяжелым бременем. — На стр. XXVI г-н Грюн эксплуатирует подобным же образом то, что в «Святом семействе» сказано о сенсуализме и материализме103, и использует сделанное в этой работе указание, что у материалистов прошлого столетия, в частности, у Гольбаха, можно найти точки соприкосновения с социалистическим движением наших дней, для того чтобы привести упомянутые выше цитаты из Гольбаха и снабдить их социалистическими комментариями.

[[230]] Переходим к философии. К ней г-н Грюн питает глубокое презрение. Уже на стр. VII он сообщает нам, что ему «впредь более нечего делать с религией, философией и политикой», что все они «относятся к прошлому и никогда более не поднимутся после пережитого ими крушения» и что от всех них и, в частности, от философии он «не сохраняет ничего, кроме человека и способной к общественной деятельности социальной сущности». Этой способной к общественной деятельности общественной сущности и упомянутого выше человеческого человека во всяком случае достаточно, чтобы утешить нас по поводу безвозвратной гибели религии, философии и политики. Но г-н Грюн весьма умерен. Он не только «сохранил» из философии «гуманистического человека» и всевозможные «сущности», но и является счастливым обладателем значительной, хотя и весьма хаотической, массы гегелевских традиций. Да и могло ли быть иначе, после того как он несколько лет тому назад не раз с благоговением преклонял колени перед бюстом Гегеля? Нас, вероятно, попросят не касаться таких смешных и скандальных personalia {{личных дел. Ред.}}, но г-н Грюн сам доверил эту тайну печати. На этот раз мы не скажем где. Мы уже столько раз указывали г-ну Грюну его источники, отмечая и главу и стих, что можем потребовать хоть раз такой же услуги и от г-на Грюна. Чтобы еще раз доказать ему нашу готовность к услугам, мы доверим ему тайну, что окончательное решение спорного вопроса о свободе воли, приводимое им на стр. 8, он заимствовал из «Трактата об ассоциации» Фурье, раздел о свободе воли104. Лишь замечание, что теория о свободе воли есть «заблуждение немецкого духа», является своеобразным «заблуждением» самого г-на Грюна.

Наконец, мы приближаемся к Гёте. На стр. 15 г-н Грюн доказывает, что Гёте имеет право на существование. Гёте и Шиллер — это разрешение противоречия между «бездеятельным наслаждением», т. е. Виландом, и «чуждым наслаждения действием», т. е. Клопштоком. «Лессинг первый заставил человека опереться на самого себя» (сумеет ли г-н Грюн проделать вслед за ним этот акробатический фокус?). — В этой философской конструкции перед нами сразу все источники г-на Грюна. Форма конструкции, основа всего — это общеизвестная гегелевская манера примирения противоречий. «Опирающийся на самого себя человек» — это гегелевская терминология в применении к Фейербаху. «Бездеятельное наслаждение» и «чуждое наслаждения действие» — противоречие, по поводу которого г-н Грюн заставляет Виланда и Клопштока разыгрывать приведенные [[231]] выше вариации, — заимствованы из собрания сочинений М. Гесса. Единственный источник, которого мы не обнаруживаем, это сама история литературы, не имеющая ни малейшего понятия о приведенном выше хламе, и поэтому у г-на Грюна есть полное основание игнорировать ее.

Так как мы как раз говорим о Шиллере, уместно привести следующее замечание г-на Грюна: «Шиллер был всем, чем только можно быть, не будучи только Гёте» (стр. 311). Позвольте, ведь можно было бы быть и г-ном Грюном! — Впрочем, здесь наш автор присваивает себе лавры Людвига Баварского:

Рим, у тебя нет того, чем владеет Неаполь,
у Неаполя качеств нет Рима;
Если б вас слить воедино, это было бы слишком для мира. 

Этой исторической конструкцией подготовлено появление Гёте в немецкой литературе. «Человек», которого Лессинг «заставил опереться на самого себя», только в руках Гёте может проделывать дальнейшую эволюцию. Именно г-ну Грюну принадлежит заслуга открытия в Гёте «человека» — не того естественного, жизнерадостного, наделенного плотью и кровью человека, который рождается от мужчины и женщины, а человека в высшем смысле, диалектического человека, caput mortuum {{мёртвые остатки, отходы после прокаливания, химической реакции и т. д.. Ред.}} в том тигле, в котором были выплавлены бог-отец, бог-сын и бог-дух святой, cousin germain {{двоюродного брата. Ред.}} гомункула из «Фауста», словом, не человека, о котором говорит Гёте, а «человека», о котором говорит г-н Грюн. Но кто же этот «человек», о котором говорит г-н Грюн?

«У Гёте нет иного содержания кроме человеческого» (стр. XVI). — На стр. XXI мы узнаем, «что Гёте мыслил и изображал человека таким, каким мы хотели бы его сегодня претворить в действительность». — На стр. XXII: «Гёте в настоящее время — таковы именно его произведения — есть подлинный кодекс человечества». — Гёте — это «совершенная человечность» (стр. XXV). — «Поэтические творения Гёте являются (!) идеалом человеческого общества» (стр. 12). — «Гёте не мог стать национальным поэтом, так как он был призван быть поэтом человеческого» (стр. 25). — И все же на стр. 14 «наш народ», т. е. немцы, должен в Гёте «видеть в преображенном виде свою собственную сущность».

Здесь нам дается первое разъяснение «человеческой сущности», и мы при этом тем более можем положиться на г-на Грюна, что он, несомненно, глубочайшим образом «исследовал понятие «человек»». Гёте изображает «человека» таким, каким г-н Грюн намерен его претворить в действительность, и в то же время он изображает [[232]] немецкий народ в преображенном виде, таким образом, «человек» есть не кто иной, как «преображенный немец». Это утверждается повсюду. Подобно тому как Гёте «не национ